Page 3 - Крыжовник
P. 3
объявления о том, что продаются столько-то десятин пашни и луга с усадьбой, рекой, садом,
мельницей, с проточными прудами. И рисовались у него в голове дорожки в саду, цветы,
фрукты, скворечни, караси в прудах и, знаете, всякая эта штука. Эти воображаемые картины
были различны, смотря по объявлениям, которые попадались ему, но почему-то в каждой из
них непременно был крыжовник. Ни одной усадьбы, ни одного поэтического угла он не мог
себе представить без того, чтобы там не было крыжовника.
– Деревенская жизнь имеет свои удобства, – говорил он, бывало. – Сидишь на балконе,
пьешь чай, а на пруде твои уточки плавают, пахнет так хорошо и… и крыжовник растет.
Он чертил план своего имения, и всякий раз у него на плане выходило одно и то же: a)
барский дом, b) людская, с) огород, d) крыжовник. Жил он скупо: недоедал, недопивал,
одевался бог знает как, словно нищий, и всё копил и клал в банк. Страшно жадничал. Мне
было больно глядеть на него, и я кое-что давал ему и посылал на праздниках, но он и это
прятал. Уж коли задался человек идеей, то ничего не поделаешь.
Годы шли, перевели его в другую губернию, минуло ему уже сорок лет, а он всё читал
объявления в газетах и копил. Потом, слышу, женился. Всё с той же целью, чтобы купить
себе усадьбу с крыжовником, он женился на старой, некрасивой вдове, без всякого чувства, а
только потому, что у нее водились деньжонки. Он и с ней тоже жил скупо, держал ее
впроголодь, а деньги ее положил в банк на свое имя. Раньше она была за почтмейстером и
привыкла у него к пирогам и к наливкам, а у второго мужа и хлеба черного не видала
вдоволь; стала чахнуть от такой жизни да года через три взяла и отдала богу душу. И
конечно брат мой ни одной минуты не подумал, что он виноват в ее смерти. Деньги, как
водка, делают человека чудаком. У нас в городе умирал купец. Перед смертью приказал
подать себе тарелку меду и съел все свои деньги и выигрышные билеты вместе с медом,
чтобы никому не досталось. Как-то на вокзале я осматривал гурты, и в это время один
барышник попал под локомотив и ему отрезало ногу. Несем мы его в приемный покой, кровь
льет – страшное дело, а он всё просит, чтобы ногу его отыскали, и всё беспокоится; в сапоге
на отрезанной ноге двадцать рублей, как бы не пропали.
– Это вы уж из другой оперы, – сказал Буркин.
– После смерти жены, – продолжал Иван Иваныч, подумав полминуты, – брат мой стал
высматривать себе имение. Конечно, хоть пять лет высматривай, но всё же в конце концов
ошибешься и купишь совсем не то, о чем мечтал. Брат Николай через комиссионера, с
переводом долга, купил сто двенадцать десятин с барским домом, с людской, с парком, но ни
фруктового сада, ни крыжовника, ни прудов с уточками; была река, но вода в ней цветом как
кофе, потому что по одну сторону имения кирпичный завод, а по другую – костопальный. Но
мой Николай Иваныч мало печалился; он выписал себе двадцать кустов крыжовника,
посадил и зажил помещиком.
В прошлом году я поехал к нему проведать. Поеду, думаю, посмотрю, как и что там. В
письмах своих брат называл свое имение так: Чумбароклова Пустошь, Гималайское тож.
Приехал я в «Гималайское тож» после полудня. Было жарко. Везде канавы, заборы,
изгороди, понасажены рядами елки, – и не знаешь, как проехать во двор, куда поставить
лошадь. Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей
лаять, да лень. Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и
сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату, он сидит в постели, колени
покрыты одеялом; постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, – того и
гляди, хрюкнет в одеяло.
Мы обнялись и всплакнули от радости и от грустной мысли, что когда-то были молоды,
а теперь оба седы и умирать пора. Он оделся и повел меня показывать свое имение.
– Ну, как ты тут поживаешь? – спросил я.
– Да ничего, слава богу, живу хорошо.
Это уж был не прежний робкий бедняга-чиновник, а настоящий помещик, барин. Он уж
обжился тут, привык и вошел во вкус; кушал много, в бане мылся, полнел, уже судился с
обществом и с обоими заводами и очень обижался, когда мужики не называли его «ваше