Page 73 - История одного города
P. 73
тунеядство оплодотворяет трудолюбие — вот единственная формула, которую, с точки
зрения науки, можно свободно прилагать ко всем явлениям жизни. Грустилов ничего этого
не понимал. Он думал, что тунеядствовать могут все поголовно и что производительные
силы страны не только не иссякнут от этого, но даже увеличатся. Это было первое грубое его
заблуждение.
Второе заблуждение заключалось в том, что он слишком увлекся блестящею стороною
внутренней политики своих предшественников. Внимая рассказам о благосклонном
бездействии майора Прыща, он соблазнился картиною общего ликования, бывшего
результатом этого бездействия. Но он упустил из виду, во-первых, что народы даже самые
зрелые не могут благоденствовать слишком продолжительное время, не рискуя впасть в
грубый материализм, и, во-вторых, что собственно в Глупове, благодаря вывезенному из
Парижа духу вольномыслия, благоденствие в значительной степени осложнялось озорством.
Нет спора, что можно и даже должно давать народам случай вкушать от плода познания
добра и зла, но нужно держать этот плод твердой рукою и притом так, чтобы можно было во
всякое время отнять его от слишком лакомых уст.
Последствия этих заблуждений сказались очень скоро. Уже в 1815 году в Глупове был
чувствительный недород, а в следующем году не родилось совсем ничего, потому что
обыватели, развращенные постоянной гульбой, до того понадеялись на свое счастие, что, не
вспахав земли, зря разбросали зерно по целине.
— И так, шельма, родит! — говорили они в чаду гордыни.
Но надежды их не сбылись, и когда поля весной освободились от снега, то глуповцы не
без изумления увидели, что они стоят совсем голые. По обыкновению, явление это
приписали действию враждебных сил и завинили богов за то, что они не оказали жителям
достаточной защиты. Начали сечь Волоса, который выдержал наказание стоически, потом
принялись за Ярилу, и говорят, будто бы в глазах его показались слезы. Глуповцы в ужасе
разбежались по кабакам и стали ждать, что будет. Но ничего особенного не произошло. Был
дождь и было ведро, но полезных злаков на незасеянных полях не появилось.
Грустилов присутствовал на костюмированном балу (в то время у глуповцев была
каждый день масленица), когда весть о бедствии, угрожавшем Глупову, дошла до него.
По-видимому, он ничего не подозревал. Весело шутя с предводительшей, он рассказывал ей,
что в скором времени ожидается такая выкройка дамских платьев, что можно будет по
прямой линии видеть паркет, на котором стоит женщина. Потом завел речь о прелестях
уединенной жизни и вскользь заявил, что он и сам надеется когда-нибудь найти
отдохновение в стенах монастыря.
— Конечно, женского? — спросила предводительша, лукаво улыбаясь.
— Если вы изволите быть в нем настоятельницей, то я хоть сейчас готов дать обет
послушания, — галантерейно отвечал Грустилов.
Но этому вечеру суждено было провести глубокую демаркационную черту во
внутренней политике Грустилова. Бал разгорался; танцующие кружились неистово, в вихре
развевающихся платьев и локонов мелькали белые, обнаженные, душистые плечи.
Постепенно разыгрываясь, фантазия Грустилова умчалась наконец в надзвездный мир, куда
он, по очереди, переселил вместе с собою всех этих полуобнаженных богинь, которых бюсты
так глубоко уязвляли его сердце. Скоро, однако ж, и в надзвездном мире сделалось душно;
тогда он удалился в уединенную комнату и, усевшись среди зелени померанцев и миртов,
впал в забытье.
В эту самую минуту перед ним явилась маска и положила ему на плечо свою руку. Он
сразу понял, что это — она . Она так тихо подошла к нему, как будто под атласным домино,
довольно, впрочем явственно обличавшим ее воздушные формы, скрывалась не женщина, а
сильф. По плечам рассыпались русые, почти пепельные кудри, из-под маски глядели
голубые глаза, а обнаженный подбородок обнаруживал существование ямочки, в которой,
казалось, свил свое гнездо амур. Все в ней было полно какого-то скромного и в то же время