Page 3 - Солнечный удар
P. 3

Базар  уже  разъезжался.  Он  зачем-то  походил  по  свежему  навозу  среди  телег,  среди
               возов  с  огурцами,  среди  новых  мисок  и  горшков,  и  бабы,  сидевшие  на  земле,  наперебой
               зазывали  его,  брали  горшки  в  руки  и  стучали,  звенели  в  них  пальцами,  показывая  их
               добротность,  мужики  оглушали  его,  кричали  ему  «Вот  первый  сорт  огурчики,  ваше
               благородие!» Все это было так глупо, нелепо, что он бежал с базара. Он зашел в собор, где
               пели уже громко, весело и решительно, с сознанием исполненного долга, потом долго шагал,
               кружил  по  маленькому,  жаркому  и  запущенному  садику  на  обрыве  горы,  над  неоглядной
               светло-стальной ширью реки… Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя
               было прикоснуться. Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало… Возвратясь
               в гостиницу, он с наслаждением вошел в большую и пустую прохладную столовую в нижнем
               этаже, с наслаждением снял картуз и сел за столик возле открытого окна, в которое несло
               жаром, но все-таки веяло воздухом, и заказал ботвинью со льдом. Все было хорошо, во всем
               было безмерное счастье, великая радость, даже в этом зное и во всех базарных запахах, во
               всем этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а
               вместе  с  тем  сердце  просто  разрывалось  на  части.  Он  выпил  несколько  рюмок  водки,
               закусывая малосольными огурцами с укропом и чувствуя, что он, не задумываясь, умер бы
               завтра,  если  бы  можно  было  каким-нибудь  чудом  вернуть  ее,  провести  с  ней  еще  один,
               нынешний  день, –  провести  только  затем, только  затем,  чтобы  высказать  ей и  чем-нибудь
               доказать,  убедить,  как  он  мучительно  и  восторженно  любит  ее…  Зачем  доказать?  Зачем
               убедить? Он не знал зачем, но это было необходимее жизни.
                     – Совсем разгулялись нервы! – сказал он, наливая пятую рюмку водки.
                     Он  отодвинул  от  себя  ботвинью,  спросил  черного  кофе и  стал  курить  и  напряженно
               думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви?
               Но  избавиться  – он  это  чувствовал  слишком живо  –  было  невозможно.  И  он  вдруг  опять
               быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошел туда с уже готовой в
               голове  фразой  телеграммы:  «Отныне  вея  моя  жизнь  навеки,  до  гроба,  ваша,  в  вашей
               власти». – Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе
               остановился: он знал город, где она живет, знал, что у нее есть муж и трехлетняя дочка, но не
               знал ни фамилии, ни имени ее! Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в
               гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила:
                     – А  зачем  вам  нужно  знать,  кто  я?  Я  Марья  Маревна,  заморская  царевна…  Разве
               недостаточно с вас этого?
                     На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой
               портрет  какого-то  военного  в  густых  эполетах,  с  выпуклыми  глазами,  с  низким  лбом,  с
               поразительно  великолепными  бакенбардами  и  широчайшей  грудью,  сплошь  украшенной
               орденами…  Как  дико,  как  нелепо,  страшно  все  будничное,  обычное,  когда  сердце
               поражено, – да, поражено, он теперь понимал это, –  этим страшным «солнечным ударом»,
               слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных
               –  молодой  человек  в  длинном  сюртуке  и  белом  галстуке,  стриженный  ежиком,
               вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе, – перевел глаза на портрет
               какой-то  хорошенькой  и  задорной  барышни  в  студенческом  картузе  набекрень…  Потом,
               томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал
               напряженно смотреть вдоль улицы.
                     – Куда идти? Что делать?
                     Улица  была  совершенно  пуста.  Дома  были  все  одинаковые,  белые,  двухэтажные,
               купеческие,  с  большими  садами,  и  казалось,  что  в  них  нет  ни  души;  белая  густая  пыль
               лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но
               здесь как будто бесцельным, солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в
               безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее
               Севастополь,  Керчь…  Анапу.  Это  было  особенно  нестерпимо.  И  поручик,  с  опущенной
               головой,  щурясь  от  света,  сосредоточенно  глядя  себе  под  ноги,  шатаясь,  спотыкаясь,
               цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад.
   1   2   3   4