Page 375 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 375

что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я
               обираю  пыль  с  лучших  своих  цветов,  рву  самые  цветы  и  топчу  их  корни.  Разве  я  не
               сумасшедший? Разве мои близкие и знакомые держат себя со мною как со здоровым? «Что
               пописываете?  Чем  нас  подарите?»  Одно  и  то  же,  одно  и  то  же,  и  мне  кажется,  что  это
               внимание  знакомых,  похвалы,  восхищение  —  все  это  обман,  меня  обманывают,  как
               больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят и повезут, как
               Поприщина, в сумасшедший дом. А в те годы, в молодые, лучшие годы, когда я начинал, мое
               писательство было одним сплошным мучением. Маленький писатель, особенно когда ему не
               везет,  кажется  себе  неуклюжим,  неловким,  лишним,  нервы  у  него  напряжены,  издерганы;
               неудержимо бродит он около людей, причастных к литературе и к искусству, непризнанный,
               никем  не  замечаемый,  боясь  прямо  и  смело  глядеть  в  глаза,  точно  страстный  игрок,  у
               которого  нет  денег.  Я  не  видел  своего  читателя,  но  почему-то  в  моем  воображении  он
               представлялся  мне  недружелюбным,  недоверчивым.  Я  боялся  публики,  она  была  страшна
               мне, и когда мне приходилось ставить свою новую пьесу, то мне казалось всякий раз, что
               брюнеты враждебно настроены, а блондины холодно равнодушны. О, как это ужасно! Какое
               это было мучение!
                     Нина.    Позвольте,  но  разве  вдохновение  и  самый  процесс  творчества  не  дают  вам
               высоких, счастливых минут?
                     Тригорин.    Да. Когда пишу, приятно. И корректуру читать приятно, но… едва вышло
               из печати, как я не выношу  и вижу  уже, что оно не то, ошибка, что его не  следовало бы
               писать  вовсе,  и  мне  досадно,  на  душе  дрянно…  (Смеясь.)   А  публика  читает:  «Да,  мило,
               талантливо…  Мило,  но  далеко  до  Толстого»,  или:  «Прекрасная  вещь,  но  «Отцы  и  дети»
               Тургенева  лучше».  И  так  до  гробовой  доски все  будет  только  мило  и  талантливо,  мило и
               талантливо — больше ничего, а как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить:
               «Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева».
                     Нина.   Простите, я отказываюсь понимать вас. Вы просто избалованы успехом.
                     Тригорин.     Каким  успехом?  Я  никогда  не  нравился  себе.  Я  не  люблю  себя  как
               писателя. Хуже всего, что я в каком-то чаду и часто не понимаю, что я пишу… Я люблю вот
               эту воду, деревья, небо, я чувствую природу, она возбуждает во мне страсть, непреодолимое
               желание  писать.  Но  ведь  я не  пейзажист  только,  я  ведь  еще  гражданин,  я  люблю  родину,
               народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об
               его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем,
               тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как
               лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все  уходят вперед и вперед, а я все
               отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею
               писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей.
                     Нина.   Вы заработались, и у вас нет времени и охоты сознать свое значение. Пусть вы
               недовольны собою, но для других вы велики и прекрасны! Если бы я была таким писателем,
               как вы, то я отдала бы толпе всю свою жизнь, но сознавала бы, что счастье ее только в том,
               чтобы возвышаться до меня, и она возила бы меня на колеснице.
                     Тригорин.    Ну, на колеснице… Агамемнон я, что ли?

                     Оба улыбнулись.

                     Нина.    За  такое  счастье,  как  быть  писательницей  или  артисткой,  я  перенесла  бы
               нелюбовь близких, нужду, разочарование, я жила бы под крышей и ела бы только ржаной
               хлеб, страдала бы от недовольства собою, от сознания своих несовершенств, но зато бы уж я
               потребовала  славы…  настоящей,  шумной  славы…  (Закрывает  лицо  руками.)              Голова
               кружится… Уф!..

                     Голос Аркадиной из дому: «Борис Алексеевич!»
   370   371   372   373   374   375   376   377   378   379   380