Page 45 - И дольше века длится день
P. 45
Жолбарс по-своему был красив и примечателен.
Между тем разные мысли навещали Едигея по пути на Ана-Бейит. Поглядывая, как
солнце поднималось над горизонтом, отмеряя времени течение, вспоминал он все о том же, о
житье-бытье былом. Вспоминал те дни, когда они с Казангапом были молоды и в силе и
являлись, если на то пошло, главными постоянными рабочими на разъезде, другие-то не
очень задерживались на Боранлы-Буранном, как приходили, так и уходили. Им с Казангапом
времени не хватало передохнуть, потому что, хочешь не хочешь, приходилось, ни с чем не
считаясь, делать на разъезде всю работу, в какой только возникала необходимость. Теперь
вслух вспоминать об этом неловко — молодые смеются: старые дураки, жизнь свою
гробили. А ради чего? Да, действительно, ради чего? Значит, было ради чего.
Однажды на заносах двое суток не покладая рук бились, расчищая пути от снега. На
ночь паровоз подвели с фарами, чтобы освещать местность. А снег все идет и ветер крутит. С
одной стороны счищаешь, а с другой уже сугроб намело. И холодно — не то слово: лицо,
руки повспухали. Залезешь в паровоз на пять минут погреться — и опять за это гиблое
сарозекское дело. И самый паровоз-то уже замело по колеса с верхом. Трое из
новоприбывших рабочих на вторые сутки ушли. Обматерили сарозекскую жизнь на чем свет
стоит. Мы, говорят, не арестанты, в тюрьмах и то дают время выспаться. И с тем подались, а
наутро, когда пошли поезда, свистнули на прощание:
— Эй, дуроломы, хрен вам в зубы!
Но не потому, что эти заезжие молодцы облаяли их, а так случилось, подрались они на
том заносе с Казангапом. Да, было такое. Ночью стало невмоготу работать. Снег порошил,
ветер со всех сторон, как злая собака, цепляется. Деться некуда от ветра. Паровоз пары
пускает, а от этого только туман. И фары едва-едва тьму просвечивали. Когда те трое ушли,
они с Казангапом оставались вывозить снег верблюжьей волокушей. Пара верблюдов была
запряжена. Не идут, твари, им тоже холодно и тошно в этой круговерти. Снег на обочинах по
грудь. Казангап тягал верблюдов за губы, чтобы они шли за ним, а Едигей на волокуше
погонял сзади бичом. Так бились они до полуночи. А верблюды потом упали в снег, хоть
убей, вконец выбились из сил. Что делать? Бросать придется дело, пока погода не утихнет.
Стояли они возле паровоза, заслоняясь от ветра.
— Хватит, Казаке, полезем в паровоз, а там видно будет, как погода, проговорил
Едигей, хлопая одна о другую смерзшимися рукавицами.
— Погода какая была, такой и будет. Все равно наша работа — расчищать путь. Давай
лопатами, не имеем права стоять.
— Да что мы, не люди?
— Не люди — волки да разное зверье — по норам сейчас попрятались.
— Ах ты гад! — взъярился Едигей. — Да тебе хоть подохни, и ты сам здесь
подохнешь! — И двинул его по скуле.
Ну и схватились, поразбивали губы друг другу. Хорошо еще, кочегар выпрыгнул из
паровоза, разнял вовремя.
Вот такой он был, Казангап. Теперь таких не сыщешь. Нет теперь Казангапов.
Последнего везут хоронить. Осталось упрятать покойника под землю с прощальными
словами над ним — и на том аминь!
Думая об этом, Буранный Едигей повторял про себя полузабытые молитвы, чтобы
выверить заведенный порядок слов, восстановить точнее в памяти последовательность
мыслей, обращенных к богу, ибо только он один, неведомый и незримый, мог примирить в
сознании человеческом непримиримость начала и конца, жизни и смерти. Для того, наверно,
и сочинялись молитвы. Ведь до бога не докричишься, не спросишь его, зачем, мол, ты так
устроил, чтобы рождаться и умирать. С тем и живет человек с тех пор, как мир стоит, — не
соглашаясь, примиряется. И молитвы эти неизменны от тех дней, и говорится в них все то же
— чтобы не роптал понапрасну, чтобы утешился человек. Но слова эти, отшлифованные
тысячелетиями, как слитки золота, — последние из последних слов, которые обязан
произнести живой над мертвым. Таков обряд.