Page 40 - И дольше века длится день
P. 40
бараке для путевых рабочих, и с того началась их жизнь на новом месте.
При всех невзгодах и тягостном, особенно на первых порах, безлюдье сарозеков
полезными для Едигея оказались две вещи — воздух и верблюжье молоко. Воздух был
первозданной чистоты, другой такой девственный мир найти было бы трудно, а молоко
Казангап устроил, дал им на подои одну из двух верблюдиц.
— Мы тут с женой посоветовались, что к чему, — сказал он, — нам своего молока
хватает, а вы берите себе на подои нашу Белоголовую. Она верблюдица молодая, удойная,
вторым окотом идет. Сами ухаживайте и сами пользуйтесь. Только глядите, чтобы сосунка
не заморить. Он ваш, мы с женой так порешили — это тебе, Едигей, от меня на развод, для
начала. Сбережешь — стадо вокруг него завяжется. Надумаете вдруг уезжать — продашь,
деньги будут.
Детеныш у Белоголовой — черноголовый, крошечный, с малюсенькими темными
горбиками — народился всего полторы недели назад. И такой трогательно глазастый —
огромные, выпуклые, влажные глаза его светились детской лаской и любопытством. Иногда
он начинал забавно бегать, подпрыгивать, резвиться возле матери и звать ее, когда оставался
в загончике, почти человеческим, жалобным голоском. Кто мог бы подумать — это и был
будущий Буранный Каранар. Тот самый неутомимый и могучий, который станет со
временем знаменитостью округи. С ним окажутся связанными многие события в жизни
Буранного Едигея. А тогда сосунок нуждался в постоянном присмотре. Крепко привязался к
нему Едигей. Возился с ним все свободное время. К зиме маленький Каранар заметно
подрос, и тогда с наступлением холодов сшили ему теплую попонку, застегивающуюся на
подбрюшье. В этой попонке он был совсем смешной — только голова, шея, ноги да два
горбика были снаружи. В том одеянии он ходил всю зиму и начало весны — круглые сутки в
степи под открытым небом.
К зиме того года Едигей почувствовал, как постепенно возвращались к нему силы.
Даже не заметил, когда перестала голова кружиться. Мало-помалу исчез постоянный гул в
ушах, перестал обливаться потом при работе. А в середине зимы при больших заносах на
дороге он уже мог наравне со всеми выходить на аврал. А потом настолько окреп, молодой
ведь был, да и сам от природы напористый, забыл даже, как худо да туго было совсем
недавно, как едва ноги таскал. Сбылись слова рыжебородого доктора.
В минуты благодушия Едигей, бывало, шутил, обращаясь к верблюжонку, лаская его,
обнимая за шею:
— Мы с тобой вроде как молочные братья. Ты вон как подрос на молоке Белоголовой, а
я от контузийной немощи избавился, кажется. Дай бог, чтоб навсегда. Разница лишь в том,
что ты сосал вымя, а я выдаивал да шубат делал…
Много лет спустя, когда Буранный Каранар достиг такой славы в сарозеках, что
приехали какие-то люди специально фотографировать его, а это было, уже когда война
забылась, дети учились, когда на разъезде появилась собственная водокачка и проблема воды
таким образом была окончательно решена, а Едигей уже дом поставил под железной
крышей, — словом, когда жизнь после стольких лишений и мытарств вошла наконец в свое
достойное, нормальное для человеческой жизни русло, тогда и вышел один разговор,
который Едигей долго помнил потом.
Приезд фотокорреспондентов, так они сами отрекомендовались, конечно же был
редким, если не единственным случаем в истории Боранлы-Буранного. Шустрые,
словоохотливые фотокоры, их было трое, не поскупились на посулы — с тем, мол, мы и
прибыли, чтобы пропечатать во всех газетах и журналах Буранного Каранара и его хозяев.
Шум и суета вокруг Каранару не очень нравились — он раздраженно покрикивал, скрипел
зубатой пастью и недоступно задирал голову, чтобы его оставили в покое. Приезжим
приходилось все время просить Едигея, чтобы он усмирял верблюда, поворачивал его то так,
то эдак. А Едигей, в свою очередь, всякий раз звал детей, женщин и самого Казангапа,
чтобы, стало быть, не один он, а все вместе были засняты, полагал, что так будет лучше.
Фотокоры охотно мирились с этим, щелкали разными аппаратами. Самый коронный номер