Page 60 - Петербурские повести
P. 60

этих  докук  он  не  делал  ни  одной  ошибки  в  письме.  Только  если  уж  слишком  была
               невыносима  шутка,  когда  толкали  его  под  руку,  мешая  заниматься  своим  делом,  он
               произносил:  «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в
               словах  и  в  голосе,  с  каким  они  были  произнесены.  В  нем  слышалось  что-то  такое
               преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по
               примеру  других,  позволил  было  себе  посмеяться  над  ним,  вдруг  остановился,  как  будто
               пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде.
               Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился,
               приняв  их  за  приличных,  светских  людей.  И  долго  потом,  среди  самых  веселых  минут,
               представлялся  ему  низенький  чиновник  с  лысинкою  на  лбу,  с  своими  проникающими
               словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели
               другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз
               содрогался  он  потом  на  веку  своем,  видя,  как  много  в  человеке  бесчеловечья,  как  много
               скрыто  свирепой  грубости  в  утонченной,  образованной  светскости,  и,  Боже!  даже  в  том
               человеке, которого свет признает благородным и честным...
                     Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало
               сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписываньи, ему
               виделся  какой-то  свой  разнообразный  и  приятный мир.  Наслаждение  выражалось  на  лице
               его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не
               свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно
               было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению
               давали  ему  награды,  он,  к  изумлению  своему,  может  быть,  даже  попал  бы  в  статские
               советники; но выслужил  он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да
               нажил  геморрой  в  поясницу.  Впрочем,  нельзя  сказать,  чтобы  не  было  к  нему  никакого
               внимания.  Один  директор,  будучи  добрый  человек  и  желая  вознаградить  его  за  долгую
               службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно
               из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное
               место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где
               глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно,
               тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили
               его  навсегда  переписывать.  Вне  этого  переписыванья,  казалось,  для  него  ничего  не
               существовало.  Он  не  думал  вовсе  о  своем  платье:  вицмундир  у  него  был  не  зеленый,  а
               какого-то  рыжевато-мучного  цвета.  Воротничок  на  нем  был  узенький,  низенький,  так  что
               шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно
               длинною,  как  у  тех  гипсовых  котенков,  болтающих  головами,  которых  носят  на  головах
               целыми  десятками  русские  иностранцы.  И  всегда  что-нибудь  да  прилипало  к  его
               вицмундиру:  или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное
               искусство,  ходя  по  улице,  поспевать  под  окно  именно  в  то  самое  время,  когда  из  него
               выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки
               и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и
               происходит  всякий  день  на  улице,  на  что,  как  известно,  всегда  посмотрит  его  же  брат,
               молодой  чиновник,  простирающий  до  того  проницательность  своего  бойкого  взгляда,  что
               заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, –
               что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.
                     Но  Акакий  Акакиевич  если  и  глядел  на  что, то видел  на  всем  свои  чистые,  ровным
               почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная
               морда  помещалась  ему  на  плечо  и  напускала  ноздрями целый  ветер в щеку,  тогда  только
               замечал он, что он не на середине строки, а скорее на середине улицы. Приходя домой, он
               садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не
               замечая  их  вкуса,  ел  всё  это  с  мухами  и  со  всем  тем,  что  ни  посылал  Бог  на  ту  пору.
               Заметивши,  что  желудок  начинал  пучиться,  вставал  из-за  стола,  вынимал  баночку  с
               чернилами  и  переписывал  бумаги,  принесенные  на  дом.  Если  же  таких  не  случалось,  он
   55   56   57   58   59   60   61   62   63   64   65