Page 107 - Анна Каренина
P. 107

выпуклый  глаз  так,  что  белок  налился  кровью,  с  противоположной  стороны  глядела  на
               вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с ноги на ногу.
                     – Ну, вот видите, как она взволнована, – сказал англичанин.
                     – О, милая! О! – говорил Вронскии, подходя к лошади и уговаривая ее.
                     Но чем ближе он подходил, тем более она волновалась. Только когда он подошел к ее
               голове, она вдруг затихла, и мускулы ее затряслись под тонкою, нежною шерстью. Вронский
               погладил ее крепкую шею, поправил на остром загривке перекинувшуюся на другую сторону
               прядь  гривы  и  придвинулся  лицом  к  ее  растянутым,  тонким,  как  крыло  летучей  мыши,
               ноздрям.  Она  звучно  втянула  и  выпустила  воздух  из  напряженных  ноздрей,  вздрогнув,
               прижала острое ухо и вытянула крепкую черную губу ко Вронскому, как бы желая поймать
               его за рукав. Но, вспомнив о наморднике, она встряхнула им и опять начала  переставлять
               одну за другою свои точеные ножки.
                     – Успокойся,  милая,  успокойся!  –  сказал  он,  погладив  ее  еще  рукой  по  заду,  и  с
               радостным сознанием, что лошадь в самом хорошем состоянии, вышел из денника.
                     Волнение лошади сообщилось и Вронскому; он чувствовал, что кровь приливала ему к
               сердцу  и  что  ему  так  же,  как  и  лошади,  хочется  двигаться,  кусаться;  было  и  страшно  и
               весело.
                     – Ну, так я на вас надеюсь, – сказал он англичанину, – в шесть с половиной на месте.
                     – Все  исправно,  –  сказал  англичанин.  –  А  вы  куда  едете,  милорд?  –  спросил  он,
               неожиданно употребив это название my-Lогd, которого он почти никогда не употреблял.
                     Вронский  с  удивлением  приподнял  голову  и  посмотрел,  как  он  умел  смотреть,  не  в
               глаза,  а  на  лоб  англичанина,  удивляясь  смелости  его  вопроса.  Но  поняв,  что  англичанин,
               делая этот вопрос, смотрел на него не как на хозяина, но как на жокея, ответил ему:
                     – Мне нужно к Брянскому, я через час буду дома.
                     «Который раз мне делают нынче этот вопрос!» – сказал он себе и покраснел, что с ним
               редко бывало. Англичанин внимательно посмотрел на него. И, как будто он знал, куда едет
               Вронский, прибавил:
                     – Первое дело быть спокойным пред ездой, – сказал он, – не будьте не в духе и ничем
               не расстраивайтесь.
                     – All right, – улыбаясь, отвечал Вронский и, вскочив в коляску, велел ехать в Петергоф.
                     Едва он отъехал несколько шагов, как туча, с утра угрожавшая дождем, надвинулась, и
               хлынул ливень.
                     «Плохо! – подумал Вронский, поднимая коляску. – И то грязно было, а теперь совсем
               болото  будет».  Сидя  в  уединении  закрытой  коляски,  он  достал  письмо  матери  и  записку
               брата и прочел их.
                     Да,  все  это  было  то  же  и  то  же.  Все,  его  мать,  его  брат,  все  находили  нужным
               вмешиваться в его сердечные дела. Это вмешательство возбуждало в нем злобу  – чувство,
               которое  он  редко  испытывал.  «Какое  им  дело?  Почему  всякий  считает  своим  долгом
               заботиться обо мне? И отчего они пристают ко мне? Оттого, что они видят, что это что-то
               такое, чего они не могут понять. Если б это была обыкновенная пошлая светская связь, они
               бы оставили меня в покое. Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта
               женщина дороже для меня жизни. И это-то непонятно и потому досадно им. Какая ни есть и
               ни будет наша судьба, мы ее сделали, и мы на нее не жалуемся, – говорил он, в слове мы
               соединяя себя с Анною. – Нет, им надо научить нас, как жить. Они и понятия не имеют о
               том, что такое счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни счастья, ни несчастья –
               нет жизни», – думал он.
                     Он сердился на всех за вмешательство именно потому, что он чувствовал в душе, что
               они, эти все, были правы. Он чувствовал,  что любовь, связывавшая его с Анной, не была
               минутное  увлечение,  которое  пройдет,  как  проходят  светские  связи,  не  оставив  других
               следов  в  жизни  того  и  другого,  кроме  приятных  или  неприятных  воспоминаний.  Он
               чувствовал  всю  мучительность  своего  и  ее  положения,  всю  трудность  при  той
               выставленности  для  глаз  всего  света,  в  которой  они  находились,  скрывать  свою  любовь,
   102   103   104   105   106   107   108   109   110   111   112