Page 111 - Анна Каренина
P. 111
легкостью суждений, с которою она теперь отвечала на его вызов. Как будто было что-то в
этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала
говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная,
чуждая ему женщина, которой он не любил и боялся и которая давала ему отпор. Но нынче
он решился высказать все.
– Знает ли он, или нет, – сказал Вронский своим обычным твердым и спокойным
тоном, – знает ли он, или нет, нам до этого дела нет. Мы не можем… вы не можете так
оставаться, особенно теперь.
– Что ж делать, по-вашему? – спросила она с тою же легкою насмешливостью. Ей,
которая так боялась, чтоб он не принял легко ее беременность, теперь было досадно за то,
что он из этого выводил необходимость предпринять что-то.
– Объявить ему все и оставить его.
– Очень хорошо; положим, что я сделаю это, – сказала она. – Вы знаете, что из этого
будет? Я вперед все расскажу, – и злой свет зажегся в ее за минуту пред этим нежных глазах.
– «А, вы любите другого и вступили с ним в преступную связь? (Она, представляя мужа,
сделала, точно так, как это делал Алексей Александрович, ударение на слове преступную.) Я
предупреждал вас о последствиях в религиозном, гражданском и семейном отношениях. Вы
не послушали меня. Теперь я не могу отдать позору свое имя… – и своего сына, – хотела она
сказать, но сыном она не могла шутить… – позору свое имя», и еще что-нибудь в таком роде,
– добавила она. – Вообще он скажет со своею государственною манерой и с ясностью и
точностью, что он не может отпустить меня, но примет зависящие от него меры остановить
скандал. И сделает спокойно, аккуратно то, что скажет. Вот что будет. Это не человек, а
машина, и злая машина, когда рассердится, – прибавила она, вспоминая при этом Алексея
Александровича со всеми подробностями его фигуры, манеры говорить и его характера и в
вину ставя ему все, что только могла она найти в нем нехорошего, не прощая ему ничего за
ту страшную вину, которою она была пред ним виновата.
– Но, Анна, – сказал Вронский убедительным, мягким голосом, стараясь успокоить ее,
– все-таки необходимо сказать ему, а потом уж руководиться тем, что он предпримет.
– Что ж, бежать?
– Отчего ж и не бежать? Я не вижу возможности продолжать это. И не для себя, – я
вижу, что вы страдаете.
– Да, бежать, и мне сделаться вашею любовницей? – злобно сказала она.
– Анна! – укоризненно-нежно проговорил он.
– Да, – продолжала она, – сделаться вашею любовницей и погубить все…
Она опять хотела сказать: сына, но не могла выговорить этого слова.
Вронский не мог понять, как она, со своею сильною, честною натурой, могла
переносить это положение обмана и не желать выйти из него; но он не догадывался, что
главная причина этого было то слово сын, которого она не могла выговорить. Когда она
думала о сыне и его будущих отношениях к бросившей его отца матери, ей так становилось
страшно за то, что она сделала, что она не рассуждала, а, как женщина, старалась только
успокоить себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы все оставалось по-старому
и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
– Я прошу тебя, я умоляю тебя, – вдруг совсем другим, искренним и нежным тоном
сказала она, взяв его за руку, – никогда не говори со мной об этом!
– Но, Анна…
– Никогда. Предоставь мне. Всю низость, весь ужас своего положения я знаю; но это не
так легко решить, как ты думаешь. И предоставь мне, и слушайся меня. Никогда со мной не
говори об этом. Обещаешь ты мне?… Нет, нет, обещай!…
– Я все обещаю, но я не могу быть спокоен, особенно после того, что ты сказала. Я не
могу быть спокоен, когда ты не можешь быть спокойна…
– Я! – повторила она. – Да, я мучаюсь иногда; но это пройдет, если ты никогда не
будешь говорить со мной об этом. Когда ты говоришь со мной об этом, тогда только это