Page 2 - Глазами клоуна
P. 2

исцеляет на время, исцелить навсегда меня могла бы только Мария. Но Мария ушла. Клоун,
               который  начал  пить,  скатится  по  наклонной  плоскости  быстрее,  нежели  запивший
               кровельщик упадет с крыши.
                     Когда я пьян, я неточно воспроизвожу движения, которые может оправдать абсолютная
               точность,  и  потом  я  совершаю  самую  скверную  ошибку,  какую  только  может  совершить
               клоун:  смеюсь  над  собственными  шутками.  Нет  горшего  унижения!  Пока  я  трезв,  страх
               перед выходом все время возрастает (большей частью меня приходилось силой выталкивать
               на    сцену);   мое    состояние,    которое  некоторые       критики    характеризовали     как
               «лирически-ироническую веселость», скрывающую «горячее сердце», на самом деле было не
               чем  иным,  как  холодным  отчаянием,  с  каким  я  перевоплощался  в  марионетку;  впрочем,
               плохо  бывало,  когда  я  терял  нить  и  становился  самим  собой.  Наверное,  нечто  подобное
               испытывают монахи, погрузившись в созерцание. Мария всегда таскала с собой массу всяких
               мистических книг, и я припоминаю, что в них часто встречались слова «пустота» и «ничто».
                     В последние три месяца я большей частью бывал пьян и, выходя на сцену, чувствовал
               обманчивую  уверенность  в  своих  силах;  результаты  сказались  раньше,  чем  у  лентяя
               школьника:  тот  еще может  тешить  себя  иллюзиями  до  дня  выдачи  табеля  —  мало  ли  что
               случится  за  полгода.  А  мне  уже  через  три  недели  не  ставили  больше  цветов  в  номер,  в
               середине второго месяца номера были без ванны, в начале третьего я жил уже на расстоянии
               семи марок от вокзала, а мое жалованье скостили до одной трети. Не стало коньяка — мне
               теперь подают водку, не стало и варьете — вместо них в полутемных залах какие-то чудные
               сборища,  выступая  перед  которыми  на  скудно  освещенных  подмостках,  я  уже  не  только
               позволял  себе  неточные  движения,  а  откровенно  валял  дурака,  потешая  юбиляров:
               железнодорожников,  почтовиков  или  таможенников,  домашних  хозяек  —  католичек  или
               медсестер  протестантского  вероисповедания;  офицеры  бундесвера,  которым  я  скрашивал
               конец службы, не знали толком, можно ли им смеяться, когда я показывал ошметки своей
               старой  пантомимы  «Оборонный  совет».  А  вчера  в  Бохуме,  выступая  перед  молодежью  с
               подражанием  Чаплину,  я  поскользнулся  и  никак  не  мог  встать.  Никто  даже  не  засвистел,
               публика  только  сочувственно  шепталась,  и,  когда  занавес  наконец  опустили,  я  поспешно
               заковылял прочь, собрал свои пожитки и, как был в гриме, поехал к себе в гостиницу, где
               разыгралась  ужасающая  сцена,  потому  что  хозяйка  отказалась  одолжить  мне  деньги  на
               такси.  Разбушевавшийся  шофер  утихомирился  только  после  того,  как  я  отдал  ему  свою
               электрическую  бритву  —  не  под  залог,  а  в  уплату  за  поездку.  У  него  еще  хватило
               порядочности одарить меня вместо сдачи пачкой сигарет и двумя марками. Не раздеваясь, я
               бросился  на  неубранную  постель,  допил  остатки  водки  и  впервые  за  последние  месяцы
               почувствовал себя полностью излечившимся и от меланхолии и от головных болей. Я лежал
               на кровати в том состоянии, в каком мечтал окончить свои дни: я был пьян, и мне казалось,
               будто я валяюсь в канаве. За рюмку водки я отдал бы последнюю рубашку, и только мысль о
               сложных  переговорах,  которые  вызовет  эта  сделка,  удерживала  меня  от  нее.  Спал  я
               прекрасно,  крепко  и  со  сновидениями:  мне  снилось,  что  на  меня  мягко  и  бесшумно,  как
               саван, опускается  тяжелый  занавес,  словно  сумрачное  благодеяние,  и  все же  сквозь  сон  и
               забытье я уже испытывал страх перед пробуждением; лицо измазано гримом, правое колено
               опухло, на пластмассовом подносике дрянной завтрак и возле кофейника телеграмма моего
               импресарио:  «Кобленц  и  Майнц  отказали  тчк  Позвоню  вечером  Бонн  Цонерер».  Потом
               позвонил  тот  человек,  который  нанял  меня;  только  сейчас  я  узнал,  что  он  ведает
               просвещением прихожан-протестантов.
                     — Говорит Костерт,  — голос у него был подобострастный, тон  —  ледяной, нам еще
               предстоит уточнить с вами гонорарный вопрос, господин Шнир.
                     — Пожалуйста, — согласился я, — не вижу никаких препятствий.
                     — Ах так? — сказал он.
                     Я  молчал,  тогда  он  начал  снова,  и  в  этом  его  пошло-ледяном  тоне  появились
               прямо-таки садистские нотки.
                     — Мы условились платить сто марок клоуну, который в то время стоил все двести... —
   1   2   3   4   5   6   7