Page 204 - Тихий Дон
P. 204

сошелся с Григорием; койки их стояли рядом, и они уже после вечернего обхода шепотом
               подолгу разговаривали.
                     — Ну, козак, як дила?
                     — Как сажа бела.
                     — Глаз, що ж вин?
                     — Хожу на уколы.
                     — Скилько зробилы?
                     — Восемнадцать.
                     — Больно чи ни?
                     — Нет, сладко.
                     — А ты попроси, шоб воны геть його выризалы.
                     — Не всем кривым быть.
                     — Це так.
                     Желчный,  язвительный  сосед  Григория  был  недоволен  всем:  ругал  власть,  войну,
               участь свою, больничный стол, повара, докторов — все, что попадало на острый его язык.
                     — За шо мы с тобой, хлопче, воювалы?
                     — За что все, за то и мы.
                     — Та ты толком окажи мэни, толком.
                     — Отвяжись!
                     — Га! Дуркан ты. Це дило треба разжуваты. За буржуив мы воевалы, чуешь? Що ж це
               таке — буржуй? Птыця така у коноплях живе.
                     Он  разъяснял  Григорию  непонятные  слова,  пересыпал  свою  речь  ругательным
               забористым перцем.
                     — Не тарахти! Не понимаю хохлачьего твоего языка, — перебивал его Григорий.
                     — Ось тоби! Що ж ты, москаль, не понимаешь?
                     — Реже гутарь.
                     — Я ж, мий ридненький, и то балакаю нэ густо. Ты кажешь  — за царя, а шо ж воно
               такое — царь? Царь — пьянюга, царица — курва, паньским грошам от войны прибавка, а
               нам  на  шею…  удавка.  Чуешь?  Ось!  Хвабрыкант  горилку  пье,  солдат  вошку  бье,  тяжко
               обоим. Хвабрыкант с барышом, а рабочий нагишом, так воно порядком и пластуется. Служи,
               козак, служи! Ще один хрэст заробишь, гарный, дубовый… — Говорил по-украински, но в
               редкие  минуты,  когда  волновался,  переходил  на  русский  язык  и,  уснащая  его
               ругательствами, изъяснялся чисто.
                     Изо дня в день внедрял он в ум Григория досель неизвестные тому истины, разоблачал
               подлинные  причины  возникновения  войны,  едко  высмеивал  самодержавную  власть.
               Григорий  пробовал  возражать,  но  Гаранжа  забивал  его  в  тупик  простыми,  убийственно
               простыми вопросами, и Григорий вынужден был соглашаться.
                     Самое страшное в этом было то, что сам он в душе чувствовал правоту Гаранжи и был
               бессилен  противопоставить  ему  возражения,  не  было  их  и  нельзя  было  найти.  С  ужасом
               Григорий  сознавал,  что  умный  и  злой  украинец  постепенно, неуклонно  разрушает  все  его
               прежние понятия о царе, родине, о его казачьем воинском долге.
                     В течение месяца после прихода Гаранжи прахом задымились все те устои, на которых
               покоилось  сознание.  Подгнили  эти  устои,  ржавью  подточила  их  чудовищная  нелепица
               войны,  и  нужен  был  только  толчок.  Толчок  был  дан,  проснулась  мысль,  она  изнуряла,
               придавливала простой, бесхитростный ум Григория. Он метался, искал выхода, разрешения
               этой  непосильной  для  его  разума  задачи  и  с  удовлетворением  находил  его  в  ответах
               Гаранжи.
                     Поздней ночью однажды Григорий встал с постели и разбудил Гаранжу. Подсел к нему
               на кровать. В окно сквозь приспущенную штору тек зеленоватый свет сентябрьского месяца.
               Щеки  проснувшегося  Гаранжи  темнели  супесными  рытвинами,  влажно  блестели  черные
               впадины глазниц. Он зевал, зябко кутал ноги в одеяло.
                     — Шо нэ спышь?
   199   200   201   202   203   204   205   206   207   208   209