Page 200 - Тихий Дон
P. 200

все  не  было,  Листницкий  оглянулся  на  сотенного  командира:  на  лице  есаула  —  глухое
               отчаяние…
                     Шерсть  верст  немыслимо  трудной  скачки  вырвали  из  лошадей  силы,  некоторые  под
               всадниками  падали,  самые  выносливые  качались,  добирая  из  последних  сил.  Здесь-то
               секанули  австрийские  пулеметы,  размеренно  закхакали  залпы…  Убийственный  огонь
               выкосил  передние  ряды.  Первыми  дрогнули  и  повернули  обратно  уланы,  смялся  казачий
               полк;  их,  захлестнувшихся  в  паническом  бегстве,  поливали,  как  из  пульверизаторов,
               пулеметным  дождем,  расстреливали  из  орудий.  Небывалая  по  размерам  атака  из-за
               преступной небрежности высшего командования окончилась полным разгромом. Некоторые
               полки потеряли половину людского и конского состава; из полка Листницкого выбыло около
               четырехсот убитыми и ранеными рядовых и шестнадцать офицеров.
                     Под  Листницким  убили  коня,  сам  он  получил  две  раны:  в  голову  и  ногу.  Вахмистр
               Чеботарев, соскочив с коня, схватил Листницкого, взвалил на седло, ускакал.
                     Начальник штаба дивизии, полковник генерального штаба Головачев сделал несколько
               моментальных  снимков  атаки  и  после  показал  их  офицерам.  Раненый  сотник  Червяков
               первый ударил его кулаком в лицо и зарыдал. Подбежавшие казаки растерзали Головачева,
               долго  глумились  над  трупом  и  бросили  его  в  придорожную  канаву,  в  нечистоты.  Так
               окончилась эта блестящая бесславием атака.
                     Из варшавского госпиталя Листницкий сообщил отцу о том, что по излечении приедет
               к нему в Ягодное использовать отпуск. Старик, получив письмо, заперся в своем кабинете,
               вышел  оттуда  на  следующий  день  туча  тучей.  Он  велел  Никитину  заложить  рысака  в
               дрожки,  позавтракал  и  укатил  в  Вешенскую.  Сыну  перевел  телеграфом  четыреста  рублей
               денег, послал короткое письмо:

                                «Мне  остается  радоваться,  что  ты,  мой  милый  мальчик,  окрестился  огнем.
                          Благородный  удел  быть  там,  а  не  при  дворце.  Ты  слишком  честен  и  неглуп  для
                          того, чтобы мог со спокойной совестью пресмыкаться. Этой черты не было ни у
                          кого из нашей фамилии. За это еще твой дед попал в опалу и доживал в Ягодном,
                          не надеясь и не ожидая милости венценосца. Будь здоров, Женя, выздоравливай.
                          Ты  у  меня  один на  этом  свете,  помни. Тетя  кланяется  тебе,  она  здравствует,  а  о
                          себе мне нечего писать, ты знаешь, как я живу. Что ж это творится там, на фронте?
                          Неужто  нет  людей  с  рассудком?  Не  верю  я  газетной  информации:  лжива  она
                          насквозь, знаю по примеру прошлых лет. Неужто, Евгений, проиграем кампанию?
                                С великим нетерпением жду тебя домой!»

                     Подлинно нечего было писать старому Листницкому о своей жизни, волочилась она,
               по-старому  однообразная,  неизменная,  лишь рабочие  руки  поднялись в цене  да ощущался
               недостаток в спиртном. Пан пил чаще, стал раздражительней, придирчивей. Как-то вызвал в
               неурочный час Аксинью, сказал:
                     — Ты неисправно несешь службу. Почему вчера завтрак был подан холодным? Почему
               стакан с кофе нечисто вымыт? Если это будет повторяться, то я тебя, — слышишь ты? — то
               я тебя уволю. Не терплю нерях! — Пан резко махнул рукой. — Слышишь? Не терплю!
                     Аксинья крепко сжимала губы и вдруг заплакала.
                     — Николай Алексеевич! Девочка у меня хворает. Вы ослобоните меня пока… От нее
               отойти нельзя.
                     — Что с ней?
                     — Глотошная ее душит…
                     — Скарлатина? Почему не сказала, дура? Эка, черт тебя задери, шалаву! Беги, скажи
               Никитичу, чтоб запрягал, в станицу, за фельдшером. Живо!
                     Аксинья  выбежала  рысью,  вслед  бомбардировал  ее  старик  гулкими  басовыми
               раскатами:
                     — Дура баба! Дура баба! Дура!
                     Утром  Никитич  привез  фельдшера.  Тот  осмотрел  обеспамятевшую,  объятую  жаром
   195   196   197   198   199   200   201   202   203   204   205