Page 452 - Тихий Дон
P. 452
— Значит — нет?
— Нет, не пойду. Нет.
— Ну, бывай здорова. — Степан встал, никчемно повертел в руках браслет и опять
положил его на стол. — Надумаешь, тогда сообщи.
Аксинья провожала его до ворот. Долго глядела, как из-под колес рвется пыль,
заволакивает широкие Степановы плечи.
Бороли ее злые слезы. Она редко всхлипывала, смутно думая о том, что не сбылось, —
оплакивая свою, вновь по ветру пущенную жизнь. После того как узнала, что Евгению она
больше не нужна, услышав о возвращении мужа, решила уйти к нему, чтобы вновь собрать
по кусочкам счастье, которого не было… С этим решением ждала Степана. Но увидала его,
приниженного, покорного, — и черная гордость, гордость, не позволявшая ей, отверженной,
оставаться в Ягодном, встала в ней на дыбы. Неподвластная ей злая воля направляла слова ее
и поступки. Вспомнила пережитые обиды, все вспомнила, что перенесла от этого человека,
от больших железных рук и, сама не желая разрыва, в душе ужасаясь тому, что делала,
задыхалась в колючих словах: «Нет, не пойду к тебе. Нет».
Еще раз потянулась взглядом вслед удалявшемуся тарантасу. Степан, помахивая
кнутом, скрывался за сиреневой кромкой невысокой придорожной полыни…
На другой день Аксинья, получив расчет, собрала пожитки. Прощаясь с Евгением,
всплакнула:
— Не поминайте лихом, Евгений Николаевич.
— Ну что ты, милая!.. Спасибо тебе за все.
Голос его, прикрывая смущение, звучал наигранно-весело.
И ушла. Ввечеру была на хуторе Татарском.
Степан встретил Аксинью у ворот.
— Пришла? — спросил он, улыбаясь. — Навовсе? Можно надежду иметь, что больше
не уйдешь?
— Не уйду, — просто ответила Аксинья, со сжавшимся сердцем оглядывая
полуразрушенный курень и баз, бурно заросший лебедой и черным бурьяном.
VIII
Неподалеку от станицы Дурновской Вешенский полк в первый раз ввязался в бой с
отступавшими частями красноармейцев.
Сотня под командой Григория Мелехова к полудню заняла небольшой, одичало
заросший левадами хутор. Григорий спешил казаков в сыроватой тени верб, возле ручья,
промывшего через хутор неглубокий ярок. Где-то неподалеку из черной хлюпкой земли,
побулькивая, били родники. Вода была ледениста, ее с жадностью пили казаки, черпая
фуражками и потом с довольным покряхтыванием нахлобучивая их на потные головы. Над
хутором, сомлевшим от жары, в отвес встало солнце. Земля калилась, схваченная
полуденным дымком. Травы и листья верб, обрызганные ядовито-знойными лучами, вяло
поникли, а возле ручья в тени верб тучная копилась прохлада, нарядно зеленели лопухи и
еще какие-то, вскормленные мочажинной почвой, пышные травы; в небольших заводях
желанной девичьей улыбкой сияла ряска; где-то за поворотом щелоктали в воде и хлопали
крыльями утки. Лошади, храпя, тянулись к воде, с чавканьем ступая по топкой грязи, рвали
из рук поводья и забредали на середину ручья, мутя воду и разыскивая губами струю
посвежее. С опущенных губ их жаркий ветер срывал ядреные алмазные капли. Поднялся
серный запах взвороченной илистой земли, тины, горький и сладостный дух омытых и
сопревших корней верб…
Только что казаки полегли в лопухах с разговорцами и куревом — вернулся разъезд.
Слово «красные» вмиг вскинуло людей с земли. Затягивали подпруги и опять шли к ручью,
наполняли фляжки, пили, и, небось, каждый думал: «То ли придется еще попить такой воды
— светлой, как детская слеза, то ли нет…»