Page 770 - Тихий Дон
P. 770

возговорили вешние ручьи, дорога зарябила просовами, и уже по-весеннему засияли далекие
               голубые дали, и глубже, синее, теплее стало просторное кубанское небо.
                     Через два дня открылась солнцу озимая пшеница, белый туман заходил над пашнями.
               Лошади уже  хлюпали по оголившейся от  снега дороге, выше щеток проваливаясь в грязь,
               застревая в балочках, натужно выгибая спины, дымясь от пота. Прохор по-хозяйски подвязал
               им хвосты, часто слезал с повозки, шел сбоку, с трудом вытаскивая из грязи ноги, бормотал:
                     — Это  не  грязь,  а  смола  липучая,  истинный  бог!  Кони  не  просыхают  от  места  и  до
               места.
                     Григорий  молчал,  лежа  на  повозке, зябко  кутаясь  в  тулуп.  Но  Прохору  было  скучно
               ехать без собеседника; он трогал Григория за ноги или за рукав, говорил:
                     — До чего грязь тут крутая! Слезь попробуй! И охота тебе хворать!
                     — Иди к черту! — чуть слышно шептал Григорий.
                     Встречаясь с кем-либо, Прохор спрашивал:
                     — Дальше ишо гуще грязь или такая же?
                     Ему, смеясь, отвечали шуткой, и Прохор, довольный тем, что перебросился с живым
               человеком  словом,  некоторое  время  шел  молча,  часто  останавливая  лошадей,  вытирая  со
               своего  коричневого  лба  ядреный  зернистый  пот.  Их  обгоняли  конные,  и  Прохор,  не
               выдержав,  останавливал  проезжавших,  здоровался,  спрашивал,  куда  едут  и  откуда  сами
               родом, под конец говорил:
                     — Зря  едете.  Туда  дальше  ехать  невозможно.  Почему?  Да  потому,  что  там  такая
               грязюха, — встречные люди говорили, —  что кони плывут по пузо, на повозках колеса не
               крутются, а пешие, какие мелко росту, — прямо на дороге падают и утопают в грязи. Куцый
               кобель брешет, а я не брешу! Зачем мы едем? Нам иначе нельзя, я хворого архирея везу, ему
               с красными никак нельзя жить вместе…
                     Большинство конников, беззлобно обругав Прохора, ехало дальше, а некоторые, перед
               тем как отъехать, внимательно смотрели на него, говорили:
                     — С Дону и дураки отступают? У вас в станице все такие, как ты?
                     Или  еще  что-нибудь  в  этом  роде,  но  не  менее  обидное.  Только  один  кубанец,
               отбившийся от партии станичников, всерьез рассердился на Прохора за то, что тот задержал
               его  глупым  разговором,  и  хотел  было  вытянуть  его  через  лоб  плетью,  но  Прохор  с
               удивительным проворством вскочил на повозку, выхватил из-под полсти карабин, положил
               его на колени. Кубанец отъехал, матерно ругаясь, а Прохор, хохоча во всю глотку, орал ему
               вслед:
                     — Это  тебе  не  под  Царицыном  в  кукурузе  хорониться!  Пеношник  —  засученные
               рукава!  Эй,  вернись,  мамалыжная  душа!  Налетел?  Подбери  свой  балахон,  а  то  в  грязи
               захлюстаешься! Раскрылатился, куроед! Бабий окорок! Поганого патрона нету, а то бы я тебе
               намахнулся! Брось плеть, слышишь?!
                     Дурея от скуки, от безделья, Прохор развлекался, как мог.
                     А Григорий со дня начала болезни жил как во сне. Временами терял сознание, потом
               снова  приходил  в  себя.  В  одну  из  минут,  когда  он  очнулся  от  долгого  забытья,  над  ним
               наклонился Прохор.
                     — Ты  ишо  живой? —  спросил  он,  участливо  засматривая  в  помутневшие  глаза
               Григория.
                     Над  ними  сияло  солнце.  То  клубясь,  то  растягиваясь  в  ломаную  бархатисто-черную
               линию,  с  криком  летели  в  густой  синеве  неба  станицы  темнокрылых  казарок.  Одуряюще
               пахло  нагретой  землей,  травяной  молодью.  Григорий,  часто  дыша,  с  жадностью  вбирал  в
               легкие живительный весенний воздух. Голос Прохора с трудом доходил до его слуха, и все
               кругом  было  какое-то  нереальное,  неправдоподобно  уменьшенное,  далекое.  Позади,
               приглушенные  расстоянием,  глухо  гремели  орудийные  выстрелы.  Неподалеку  согласно  и
               размеренно выстукивали колеса железного хода, фыркали и ржали лошади, звучали людские
               голоса;  резко  пахло  печеным  хлебом,  сеном,  конским  потом.  До  помраченного  сознания
               Григория  доходило все  это  словно  из  другого  мира.  Напрягши  всю волю, он  вслушался  в
   765   766   767   768   769   770   771   772   773   774   775