Page 47 - Петербурские повести
P. 47

стыдливо  опустили  прекрасные  ресницы.  С  чувством  невольного  изумления  созерцали
               знатоки новую невиданную кисть. Всё тут казалось соединилось вместе: изученье Рафаэля,
               отраженное  в  высоком  благородстве  положений,  изучение  Корреджия,  дышавшее  в
               окончательном совершенстве кисти. Но властительней всего видна была сила созданья, уже
               заключенная в душе самого художника. Последний предмет в картине был им проникнут; во
               всем  постигнут  закон  и  внутренняя  сила.  Везде  уловлена  была  эта  плывучая  округлость
               линий,  заключенная  в  природе,  которую  видит  только  один  глаз  художника-создателя  и
               которая  выходит  углами  у  кописта.  Видно  было,  как  всё,  извлеченное  из  внешнего  мира,
               художник заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника устремил его
               одной  согласной,  торжественной  песнью.  И  стало  ясно  даже  непосвященным,  какая
               неизмеримая  пропасть  существует  между  созданьем  и  простой  копией  с  природы.  Почти
               невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою невольно были объяты
               все, вперившие глаза на картину – ни шелеста, ни звука; а картина между тем ежеминутно
               казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в
               один  миг,  плод  налетевшей  с  небес  на  художника  мысли,  миг,  к  которому  вся  жизнь
               человеческая есть одно только приготовление. Невольные слезы готовы были покатиться по
               лицам посетителей, окруживших картину. Казалось, все вкусы, все дерзкие, неправильные
               уклонения  вкуса  слились  в  какой-то  безмолвный  гимн  божественному  произведению.
               Неподвижно, с отверстым ртом стоял Чартков перед картиною, и наконец, когда мало-по-
               малу посетители и знатоки зашумели и начали рассуждать о достоинстве произведения, и
               когда наконец обратились к нему с просьбою объявить свои мысли, он пришел в себя; хотел
               принять равнодушный, обыкновенный вид, хотел сказать обыкновенное, пошлое суждение
               зачерствелых художников, в роде следующего: «Да, конечно, правда, нельзя отнять таланта
               от художника; есть кое-что, видно, что хотел он выразить что-то, однако же, что касается до
               главного…     »  И  вслед  за  этим  прибавить,  разумеется,  такие  похвалы,  от  которых  бы  не
               поздоровилось никакому художнику. Хотел это сделать, но речь умерла на устах его, слезы и
               рыдания нестройно вырвались в ответ, и он как безумный выбежал из залы.
                     С  минуту  неподвижный  и  бесчувственный  стоял  он  посреди  своей  великолепной
               мастерской.  Весь  состав,  вся  жизнь  его  была  разбужена  в  одно  мгновение,  как  будто
               молодость возвратилась к нему, как будто потухшие искры таланта вспыхнули снова. С очей
               его вдруг слетела повязка. Боже! и погубить так безжалостно лучшие годы своей юности;
               истребить,  погасить  искру  огня,  может  быть,  теплившегося  в  груди,  может  быть,
               развившегося бы теперь в величии и красоте, может быть, также исторгнувшего бы слезы
               изумления и благодарности! И погубить всё это, погубить без всякой жалости! Казалось, как
               будто  в  эту  минуту  разом  и  вдруг  ожили  в  душе  его  те  напряжения  и  порывы,  которые
               некогда были ему знакомы. Он схватил кисть и приблизился к холсту. Пот усилия проступил
               на его лице; весь обратился он в одно желание и загорелся одною мыслию:  ему  хотелось
               изобразить отпадшего ангела. Эта идея была более всего согласна с состоянием его души.
               Но, увы! фигуры его, позы, группы, мысли ложились принужденно и несвязно. Кисть его и
               воображение  слишком  уже  заключились  в  одну  мерку,  и  бессильный  порыв  преступить
               границы  и  оковы,  им  самим  на  себя  наброшенные,  уже  отзывался  неправильностию  и
               ошибкою. Он пренебрег утомительную, длинную лестницу постепенных сведений и первых
               основных  законов  будущего  великого.  Досада  его  проникла.  Он  велел  вынесть  прочь  из
               своей  мастерской  все  последние  произведенья,  все  безжизненные  модные  картинки,  все
               портреты гусаров, дам и статских советников. Заперся один в своей комнате, не велел никого
               впускать и весь погрузился в работу. Как терпеливый юноша, как ученик, сидел он за своим
               трудом.
                     Но  как  беспощадно-неблагодарно  было  всё  то,  что  выходило  из-под  его  кисти!  На
               каждом  шагу  он  был  останавливаем  незнанием  самых  первоначальных  стихий;  простой,
               незначущий  механизм  охлаждал  весь  порыв  и  стоял  неперескочимым  порогом  для
               воображения. Кисть невольно обращалась к затверженным формам, руки складывались на
               один  заученный  манер,  голова  не  смела  сделать  необыкновенного  поворота,  даже  самые
   42   43   44   45   46   47   48   49   50   51   52