Page 9 - Колымские рассказы
P. 9

Плотники



                Круглыми сутками стоял белый туман такой густоты, что в двух шагах не было видно
                человека. Впрочем, ходить далеко в одиночку не приходилось. Немногие направления —
                столовая, больница, вахта — угадывались неведомо как приобретенным инстинктом,
                сродни тому чувству направления, которым в полной мере обладают животные и которое
                в подходящих условиях просыпается и в человеке.

                Градусника рабочим не показывали, да это было и не нужно — выходить на работу
                приходилось в любые градусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без
                градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице сорок градусов ниже нуля;
                если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать еще не трудно — значит, сорок
                пять градусов; если дыхание шумно и заметна одышка — пятьдесят градусов. Свыше
                пятидесяти пяти градусов — плевок замерзает на лету. Плевки замерзали на лету уже
                две недели.

                Каждое утро Поташников просыпался с надеждой — не упал ли мороз? Он знал по опыту
                прошлой зимы, что, как бы ни была низка температура, для ощущения тепла важно
                резкое изменение, контраст. Если даже мороз упадет до сорока — сорока пяти градусов
                — два дня будет тепло, а дальше чем на два дня не имело смысла строить планы.
                Но мороз не падал, и Поташников понимал, что выдержать дольше не может. Завтрака
                хватало, самое большее, на один час работы, потом приходила усталость, и мороз
                пронизывал все тело до костей — это народное выражение отнюдь не было метафорой.
                Можно было только махать инструментом и скакать с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть
                до обеда. Горячий обед, пресловутая юшка и две ложки каши, мало восстанавливал
                силы, но все же согревал. И опять силы для работы хватало на час, а затем Поташникова
                охватывало желание не то согреться, не то просто лечь на колючие мерзлые камни и
                умереть. День все же кончался, и после ужина, напившись воды с хлебом, который ни
                один рабочий не ел в столовой с супом, а уносил в барак, Поташников тут же ложился
                спать.

                Он спал, конечно, на верхних нарах — внизу был ледяной погреб, и те, чьи места были
                внизу, половину ночи простаивали у печки, обнимая ее по очереди руками, — печка
                была чуть теплая. Дров вечно не хватало: за дровами надо было идти за четыре
                километра после работы, все и всячески уклонялись от этой повинности. Вверху было
                теплее, хотя, конечно же, спали в том, в чем работали, — в шапках, телогрейках,
                бушлатах, ватных брюках. Вверху было теплее, но и там за ночь волосы примерзали к
                подушке.

                Поташников чувствовал, как с каждым днем сил становилось все меньше и меньше. Ему,
                тридцатилетнему мужчине, уже трудно взбираться на верхние нары, трудно спускаться.
                Сосед его умер вчера, просто умер, не проснулся, и никто не интересовался, отчего он
                умер, как будто причина смерти была лишь одна, хорошо известная всем. Дневальный
                радовался, что смерть произошла не вечером, а утром — суточное довольствие умершего
                оставалось дневальному. Все это понимали, и Поташников осмелел и подошел к
                дневальному: «Отломи корочку», — но тот встретил его такой крепкой руганью, какой
                может ругаться только человек, ставший из слабого сильным и знающий, что его ругань
                безнаказанна. Только при чрезвычайных обстоятельствах слабый ругает сильного, и это
                — смелость отчаяния. Поташников замолчал и отошел.

                Надо было на что-то решаться, что-то выдумывать своим ослабевшим мозгом. Или —
                умереть. Смерти Поташников не боялся. Но было тайное страстное желание, какое-то
                последнее упрямство — желание умереть где-нибудь в больнице, на койке, на постели,
                при внимании других людей, пусть казенном внимании, но не на улице, не на морозе, не
                под сапогами конвоя, не в бараке среди брани, грязи и при полном равнодушии всех. Он
                не винил людей за равнодушие. Он понял давно, откуда эта душевная тупость, душевный
                холод. Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до
                человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг,
                могла промерзнуть и душа. На морозе нельзя было думать ни о чем. Все было просто. В
                холод и голод мозг снабжался питанием плохо, клетки мозга сохли — это был явный
                материальный процесс, и бог его знает, был ли этот процесс обратимым, как говорят в
   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14