Page 264 - Живые и мертвые
P. 264
выходя из строя, обмороженный, годящийся в сыновья ему, Малинину, комбат Рябченко.
– Ну, чего пришел, комбат? – сказал он, не понимая, что от слабости и боли говорит
слишком тихо и что поэтому, а не почему-нибудь еще, Рябченко так низко нагибается, чтобы
расслышать его. – Чего пришел? – повторил он.
– Раненых проведать.
– Как бой идет?
– Нормально. – Рябченко посмотрел на Малинина, обвел глазами других раненых и
сквозь усталость улыбнулся юной улыбкой. – До утра бы только дотерпеть. Больно уж
посмотреть хочется, чего мы наковыряли! Ребята вперед ходили, говорят, немецкие машины
по всему полю в снегу стоят, застряли.
– Рассветет – посчитаешь.
И оттого, что Малинин сказал «посчитаешь», а не «посчитаем», как сказал бы в другое
время, Рябченко с тоской подумал, что вот к рассвету придут сани, которые он сам послал
разыскать хоть из-под земли, и Малинин уедет от него и от батальона, и они больше никогда
не увидятся, потому что если Малинин даже и выживет, то при таком его возрасте вряд ли
после тяжелого ранения его пошлют обратно на фронт, тем более – в батальон, на
передовую. «Куда уж там пошлют!» – подумал Рябченко. А вслух сказал только:
– Ну, как ты? – потому что не нашел других слов, чтобы выразить свою тревогу за
Малинина.
– Ничего, – сказал Малинин. – Мы тут не пропадем. Лежим у печки да греемся. Иди к
своим обязанностям, не отрывайся из-за нас. – И, снова вспомнив о том, о чем уже говорил
санитарке, попросил Рябченко, если есть возможность, прислать Синцова. Есть дело…
Рябченко кивнул. Он знал, какое это дело.
– А ты иди, – сказал Малинин. – Молодой, а как апостол, с посохом ходишь, –
улыбнулся он. Но от приступа боли улыбка эта неожиданно оказалась такой изуродованной,
что у Рябченко чуть не полились слезы.
– Иди, иди… – прямо и строго глядя в его повлажневшие глаза, повторил Малинин, не
словами, а всей силой своих чувств как бы добавляя при этом: «Иди и живи, будь жив, очень
тебя прошу! Ты еще молодой, ты еще только полменя, тебе живым надо быть! Уж если кому
и надо, так как раз тебе… Живи, пожалуйста, слышишь, комбат Рябченко!»
И Рябченко повернулся и, опираясь на палку, поспешно вышел, потому что из всех
зрелищ, которые было трудно видеть на войне, зрелище раненых для комбата всегда было
самым тяжелым. Рябченко вышел, а Малинин продолжал смотреть на метавшуюся в проеме
плащ-палатку, из-под которой все несло и несло снег. Рядом однообразно и жалобно стонал
раненный в живот боец в все время просил пить, хотя пить ему, так же как и Малинину, было
нельзя.
Малинин сказал, чтоб позвали Синцова, потому что понимал: скоро его увезут и
другого случая сказать о письме в политотдел уже не будет. Но сейчас, дожидаясь прихода
Синцова, он думал уже не об этом, а о себе без своего батальона и о своем батальоне без
себя.
Он чувствовал себя как человек, на полном ходу выброшенный из поезда: еще секунду
назад он двигался вместе со всеми – и вот уже лежит на земле и смотрит на что-то огромное,
несущееся мимо, где он только что был и где его уже не будет! Война каждый час разлучает
людей: то навсегда, то на время; то смертью, то увечьем, то раной. И все-таки, как ни
наглядишься на все это, но что она такое, разлука, до конца понимаешь, только когда она
нагрянет на тебя самого.
Он до такой степени не привык, чтобы что-нибудь в батальоне делалось без него, – и
вот уже все делается без него, и уже не он для людей, а людям нужно поскорее грузить его в
сани и везти в тыл. А батальон пойдет дальше. И ему уже не дотянуться до батальона, не
пойти рядом с людьми, не достать их ни взглядом, ни голосом – ничем. Что он еще может
сделать для них? Ничего. И хотя, думая так, он, конечно, думал и о себе, – да и как же
иначе? – но в общем-то или в основном, как он сам иногда выражался своим немного