Page 5 - На западном фронте без перемен
P. 5

Правда, один из нас все же колебался и не очень-то хотел идти вместе со всеми. Это был
                Иозеф Бем, толстый, добродушный парень. Но и он все-таки поддался уговорам, — иначе он
                закрыл бы для себя все пути. Быть может, еще кое-кто думал, как он, но остаться в стороне
                тоже никому не улыбалось, — ведь в то время все, даже родители, так легко бросались словом
                «трус». Никто просто не представлял себе, какой оборот примет дело.
                В сущности, самыми умными оказались люди бедные и простые, — они с первого же дня
                приняли войну как несчастье, тогда как все, кто жил получше, совсем потеряли голову от
                радости, хотя они-то как раз и могли бы куда скорее разобраться, к чему все это приведет.

                Катчинский утверждает, что это все от образованности, от нее, мол, люди глупеют. А уж Кат
                слов на ветер не бросает.

                И случилось так, что как раз Бем погиб одним из первых. Во время атаки он был ранен в лицо,
                и мы сочли его убитым. Взять его с собой мы не могли, так как нам пришлось поспешно
                отступить. Во второй половине дня мы вдруг услыхали его крик; он ползал перед окопами и
                звал на помощь. Во время боя он только потерял сознание. Слепой и обезумевший от боли, он
                уже не искал укрытия, и его подстрелили, прежде чем мы успели его подобрать.
                Канторека в этом, конечно, не обвинишь, — вменять ему в вину то, что он сделал, значило бы
                заходить очень далеко. Ведь Кантореков были тысячи, и все они были убеждены, что таким
                образом они творят благое дело, не очень утруждая при этом себя.

                Но это именно и делает их в наших глазах банкротами.
                Они должны были бы помочь нам, восемнадцатилетним, войти в пору зрелости, в мир труда,
                долга, культуры и прогресса, стать посредниками между нами и нашим будущим. Иногда мы
                подтрунивали над ними, могли порой подстроить им какую-нибудь шутку, но в глубине души
                мы им верили. Признавая их авторитет, мы мысленно связывали с этим понятием знание
                жизни и дальновидность. Но как только мы увидели первого убитого, это убеждение
                развеялось в прах. Мы поняли, что их поколение не так честно, как наше; их превосходство
                заключалось лишь в том, что они умели красиво говорить и обладали известной ловкостью.
                Первый же артиллерийский обстрел раскрыл перед нами наше заблуждение, и под этим
                огнем рухнуло то мировоззрение, которое они нам прививали.

                Они все еще писали статьи и произносили речи, а мы уже видели лазареты и умирающих; они
                все еще твердили, что нет ничего выше, чем служение государству, а мы уже знали, что страх
                смерти сильнее. От этого никто из нас не стал ни бунтовщиком, ни дезертиром, ни трусом
                (они ведь так легко бросались этими словами): мы любили родину не меньше, чем они, и ни
                разу не дрогнули, идя в атаку; но теперь мы кое-что поняли, мы словно вдруг прозрели. И мы
                увидели, что от их мира ничего не осталось. Мы неожиданно очутились в ужасающем
                одиночестве, и выход из этого одиночества нам предстояло найти самим.
                Прежде чем отправиться к Кеммериху, мы упаковываем его вещи: в пути они ему пригодятся.

                Полевой лазарет переполнен; здесь, как всегда, пахнет карболкой, гноем и потом. Тот, кто
                жил в бараках, ко многому привык, но здесь и привычному человеку станет дурно. Мы
                расспрашиваем, как пройти к Кеммерниху; он лежит в одной из палат и встречает нас слабой
                улыбкой, выражающей радость и беспомощное волнение. Пока он был без сознания, у него
                украли часы.
                Мюллер осуждающе качает головой:
                —  Я ведь тебе говорил, такие хорошие часы нельзя брать с собой.

                Мюллер не очень хорошо соображает и любит поспорить. Иначе он попридержал бы язык:
                ведь каждому видно, что Кеммериху уже не выйти из этой палаты. Найдутся ли его часы или
                нет — это абсолютно безразлично, в лучшем случае их пошлют его родным.

                —  Ну, как дела, Франц? — спрашивает Кропп Кеммерих опускает голову.
                —  В общем ничего, только ужасные боли в ступне.

                Мы смотрим на его одеяло Его нога лежит под проволочным каркасом, одеяло вздувается над
                ним горбом Я толкаю Мюллера в коленку, а то он чего доброго скажет Кеммериху о том, что
                нам рассказали во дворе санитары: у Кеммериха уже нет ступни, — ему ампутировали ногу.
                Вид у него ужасный, он изжелта-бледен, на лице проступило выражение отчужденности, те
   1   2   3   4   5   6   7   8   9   10