Page 6 - На западном фронте без перемен
P. 6
линии, которые нам так хорошо знакомы, потому что мы видели их уже сотни раз. Это даже
не линии, это скорее знаки. Под кожей не чувствуется больше биения жизни: она отхлынула в
дальние уголки тела, изнутри прокладывает себе путь смерть, глазами она уже завладела. Вот
лежит Кеммерих, наш боевой товарищ, который еще так недавно вместе с нами жарил конину
и лежал в воронке, — это еще он, и все-таки это уже не он; его образ расплылся и стал
нечетким, как фотографическая пластинка, на которой сделаны два снимка. Даже голос у него
какой-то пепельный.
Вспоминаю, как мы уезжали на фронт. Его мать, толстая, добродушная женщина, провожала
его на вокзал. Она плакала беспрерывно, от этого лицо ее обмякло и распухло. Кеммерих
стеснялся ее слез, никто вокруг не вел себя так несдержанно, как она, — казалось, весь ее жир
растает от сырости. При этом она, как видно, хотела разжалобить меня, — то и дело хватала
меня за руку, умоляя, чтобы я присматривал на фронте за ее Францем. У него и в самом деле
было совсем еще детское лицо и такие мягкие кости, что, потаскав на себе ранец в течение
какого-нибудь месяца, он уже нажил себе плоскостопие. Но как прикажете присматривать за
человеком, если он на фронте!
— Теперь ты сразу попадешь домой, — говорит Кропп, — а то бы тебе пришлось три- четыре
месяца ждать отпуска.
Кеммерих кивает. Я не могу смотреть на его руки, — они словно из воска. Под ногтями засела
окопная грязь, у нее какой-то ядовитый иссиня-черный цвет. Мне вдруг приходит в голову,
что эти ногти не перестанут расти и после того, как Кеммерих умрет, они будут расти еще
долго-долго, как белые призрачные грибы в погребе. Я представляю себе эту картину: они
свиваются штопором и все растут и растут, и вместе с ними растут волосы на гниющем черепе,
как трава на тучной земле, совсем как трава... Неужели и вправду так бывает?..
Мюллер наклоняется за свертком:
— Мы принесли твои вещи. Франц.
Кеммерих делает знак рукой:
— Положите их под кровать.
Мюллер запихивает вещи под кровать. Кеммерих снова заводит разговор о часах. Как бы его
успокоить, не вызывая у него подозрений!
Мюллер вылезает из-под кровати с парой летных ботинок. Это великолепные английские
ботинки из мягкой желтой кожи, высокие, до колен, со шнуровкой доверху, мечта любого
солдата. Их вид приводит Мюллера в восторг, он прикладывает их подошвы к подошвам
своих неуклюжих ботинок и спрашивает:
— Так ты хочешь взять их с собой, Франц? Мы все трое думаем сейчас одно и то же: даже если
бы он выздоровел, он все равно смог бы носить только один ботинок, значит, они были бы ему
ни к чему. А при нынешнем положении вещей просто ужасно обидно, что они останутся здесь,
— ведь как только он умрет, их сразу же заберут себе санитары. Мюллер спрашивает еще раз.
— А может, ты их оставишь у нас? Кеммерих не хочет. Эти ботинки — самое лучшее, что у
него есть.
— Мы могли бы их обменять на что-нибудь, — снова предлагает Мюллер, здесь, на фронте,
такая вещь всегда пригодится.
Но Кеммерих не поддается на уговоры.
Я наступаю Мюллеру на ногу; он с неохотой ставит чудесные ботинки под кровать. Некоторое
время мы еще продолжаем разговор, затем начинаем прощаться:
— Поправляйся, Франц! Я обещаю ему зайти завтра еще раз. Мюллер тоже заговаривает об
этом; он все время думает о ботинках и поэтому решил их караулить.
Кеммерих застонал. Его лихорадит. Мы выходим во двор, останавливаем там одного из
санитаров и уговариваем его сделать Кеммериху укол.
Он отказывается:
— Если каждому давать морфий, нам придется изводить его бочками.