Page 358 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 358
Саша глядел весело, но покашливал и говорил надтреснутым голосом, и Надя все
вглядывалась в него и не понимала, болен ли он на самом деле серьезно или ей это только
так кажется.
— Саша, дорогой мой, — сказала она, — а ведь вы больны!
— Нет, ничего. Болен, но не очень…
— Ах, боже мой, — заволновалась Надя, — отчего вы не лечитесь, отчего не бережете
своего здоровья? Дорогой мой, милый Саша, — проговорила она, и слезы брызнули у нее из
глаз, и почему-то в воображении ее выросли и Андрей Андреич, и голая дама с вазой, и все
ее прошлое, которое казалось теперь таким же далеким, как детство; и заплакала она оттого,
что Саша уже не казался ей таким новым, интеллигентным, интересным, каким был в
прошлом году. — Милый Саша, вы очень, очень больны. Я бы не знаю что сделала, чтобы
вы не были так бледны и худы. Я вам так обязана! Вы не можете даже представить себе, как
много вы сделали для меня, мой хороший Саша! В сущности, для меня вы теперь самый
близкий, самый родной человек.
Они посидели, поговорили; и теперь, после того как Надя провела зиму в Петербурге,
от Саши, от его слов, от улыбки и от всей его фигуры веяло чем-то отжитым, старомодным,
давно спетым и, быть может, уже ушедшим в могилу.
— Я послезавтра на Волгу поеду, — сказал Саша, — ну, а потом на кумыс. Хочу
кумыса попить. А со мной едет один приятель с женой. Жена удивительный человек; все
сбиваю ее, уговариваю, чтоб она учиться пошла. Хочу, чтобы жизнь свою перевернула.
Поговоривши, поехали на вокзал. Саша угощал чаем, яблоками; а когда поезд тронулся
и он, улыбаясь, помахивал платком, то даже по ногам его видно было, что он очень болен и
едва ли проживет долго.
Приехала Надя в свой город в полдень. Когда она ехала с вокзала домой, то улицы
казались ей очень широкими, а дома маленькими, приплюснутыми; людей не было, и только
встретился немец-настройщик в рыжем пальто. И все дома точно пылью покрыты. Бабушка,
совсем уже старая, по-прежнему полная и некрасивая, охватила Надю руками и долго
плакала, прижавшись лицом к ее плечу, и не могла оторваться. Нина Ивановна тоже сильно
постарела и подурнела, как-то осунулась вся, но все еще по-прежнему была затянута, и
бриллианты блестели у нее на пальцах.
— Милая моя! — говорила она, дрожа всем телом. — Милая моя!
Потом сидели и молча плакали. Видно было, что и бабушка и мать чувствовали, что
прошлое потеряно навсегда и бесповоротно: нет уже ни положения в обществе, ни прежней
чести, ни права приглашать к себе в гости; так бывает, когда среди легкой, беззаботной
жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск, и хозяин дома, окажется, растратил,
подделал, — и прощай тогда навеки легкая, беззаботная жизнь!
Надя пошла наверх и увидела ту же постель, те же окна с белыми, наивными
занавесками, а в окнах тот же сад, залитый солнцем, веселый, шумный. Она потрогала свой
стол, постель, посидела, подумала. И обедала хорошо, и пила чай со вкусными, жирными
сливками, но чего-то уже не хватало, чувствовалась пустота в комнатах, и потолки были
низки. Вечером она легла спать, укрылась, и почему-то было смешно лежать в этой теплой,
очень мягкой постели.
Пришла на минутку Нина Ивановна, села, как садятся виноватые, робко и с оглядкой.
— Ну, как, Надя? — спросила она, помолчав. — Ты довольна? Очень довольна?
— Довольна, мама.
Нина Ивановна встала и перекрестила Надю и окна.
— А я, как видишь, стала религиозной, — сказала она. — Знаешь, я теперь занимаюсь
философией и все думаю, думаю… И для меня теперь многое стало ясно как день. Прежде
всего надо, мне кажется, чтобы вся жизнь проходила как сквозь призму.
— Скажи, мама, как здоровье бабушки?
— Как будто бы ничего. Когда ты уехала тогда с Сашей и пришла от тебя телеграмма,
то бабушка, как прочла, так и упала; три дня лежала без движения. Потом все богу молилась