Page 2 - Фотография на которой меня нет
P. 2
«рематизни», как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от
покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу — тотчас нудь в
ногах переходила в невыносимую боль.
Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно
бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо,
как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не
помогало.
И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.
— Так я и знала! Так я и знала! — проснулась и заворчала бабушка. — Я ли тебе, язвило
бы тебя в душу и в печенки, не говорила: «Не студися, не студися!» — повысила она голос. —
Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет? Загибат теперь!
Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! — Бабушка поднялась с кровати, присела,
схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. — И меня
загибат…
Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками,
баночками, скляночками — ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и
отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.
— Где ты тутока?
— Зде-е-е-ся. — по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.
— Зде-е-еся! — передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала
затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала
основательно, досуха, и все шумела: — Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? И
одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: — Эк его умучило! Эк его
крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел…
Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке — лечит она меня.
Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к
печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще
сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.
— Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась
на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей
сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я
засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
— И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской…
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль,
особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал
на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и
напустилась на деда:
— Дрыхнешь, старый одер!.. А тут хоть пропади!
— Да не сплю я, не сплю. Че делать-то?
— Баню затопляй!
— Середь ночи?
— Середь ночи. Экой барин! Робенок-то! — Бабушка закрылась руками: — Да откуль
напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку… Ты долго
кряхтеть будешь, толстодум? Чо ишшэш? Вчерашний день ишшэш? Вон твои рукавицы. Вон
твоя шапка!..
Утром бабушка унесла меня в баню — сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка
мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила
сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла
нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб
внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком,
кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня