Page 4 - Фотография на которой меня нет
P. 4
произведение искусства. По окну, еще не заходя в дом, можно определить, какая здесь живет
хозяйка, что у нее за характер и каков обиход в избе.
Бабушка рамы вставляла в зиму с толком и неброской красотой. В горнице меж рам
валиком клала вату и на белое сверху кидала три-четыре розетки рябины с листиками — и все.
Никаких излишеств. В середней же и в кути бабушка меж рам накладывала мох вперемежку с
брусничником. На мох несколько березовых углей, меж углей ворохом рябину — и уже без
листьев.
Бабушка объяснила причуду эту так:
— Мох сырость засасывает. Уголек обмерзнуть стеклам не дает, а рябина от угару. Тут
печка, с кути чад.
Бабушка иной раз подсмеивалась надо мною, выдумывала разные штуковины, но много
лет спустя, у писателя Александра Яшина, прочел о том же: рябина от угара — первое
средство. Народные приметы не знают границ и расстояний.
Бабушкины окна и соседские окна изучил я буквальнодосконально, по выражению
предсельсовета Митрохи.
У дяди Левонтия нечего изучать. Промеж рам у них ничего не лежит, и стекла в рамах не
все целы — где фанерка прибита, где тряпками заткнуто, в одной створке красным пузом
выперла подушка. В доме наискосок, у тетки Авдотьи, меж рам навалено всего: и ваты, и моху,
и рябины, и калины, но главное там украшение цветочки. Они, эти бумажные цветочки, синие,
красные, белые, отслужили свой век на иконах, на угловике и теперь попали украшением меж
рам. И еще у тетки Авдотьи за рамами красуется одноногая кукла, безносая собака-копилка,
развешаны побрякушки без ручек и конь стоит без хвоста и гривы, с расковыренными
ноздрями. Все эти городские подарки привозил деткам муж Авдотьи, Терентий, который где
ныне находится — она и знать не знает. Года два и даже три может не появляться Терентий.
Потом его словно коробейники из мешка вытряхнут, нарядного, пьяного, с гостинцами и
подарками. Пойдет тогда шумная жизнь в доме тетки Авдотьи. Сама тетка Авдотья, вся
жизнью издерганная, худая, бурная, бегучая, все в ней навалом — и легкомыслие, и доброта, и
бабья сварливость.
Дальше тетки Авдотьиного дома ничего не видать. Какие там окна, что в них — не знаю.
Раньше не обращал внимания — некогда было, теперь вот сижу да поглядываю, да бабушкину
воркотню слушаю.
Какая тоска!
Оторвал листок у мятного цветка, помял в руках — воняет цветок, будто нашатырный
спирт. Бабушка листья мятного цветка в чай заваривает, пьет с вареным молоком. Еще на окне
алой остался, да в горнице два фикуса. Фикусы бабушка стережет пуще глаза, но все равно
прошлой зимой ударили такие морозы, что потемнели листья у фикусов, склизкие, как
обмылки, сделались и опали. Однако вовсе не погибли — корень у фикуса живучий, и новые
стрелки из ствола проклюнулись. Ожили фикусы. Люблю я смотреть на оживающие цветы.
Все почти горшки с цветами — геранями, сережками, колючей розочкой, луковицами —
находятся в подполье. Горшки или вовсе пустые, или торчат из них серые пеньки.
Но как только на калине под окном ударит синица по первой сосульке и послышится
тонкий звон на улице, бабушка вынет из подполья старый чугунок с дыркою на дне и поставит
его на теплое окно в кути.
Через три-четыре дня из темной нежилой земли проткнутся бледно-зеленые острые
побеги — и пойдут, пойдут они торопливо вверх, на ходу накапливая в себе темную зелень,
разворачиваясь в длинные листья, и однажды возникает в пазухе этих листьев круглая палка,
проворно двинется та зеленая палка в рост, опережая листья, породившие ее, набухнет
щепотью на конце и вдруг замрет перед тем, как сотворить чудо.
Я всегда караулил то мгновение, тот миг свершающегося таинства — расцветания, и ни
разу скараулить не мог. Ночью или на рассвете, скрыто от людского урочливого глаза,
зацветала луковка.
Встанешь, бывало, утром, побежишь еще сонный до ветру, а бабушкин голос остановит: