Page 84 - Казаки
P. 84
может быть любим ею.
— Ну, прощай, отец мой, — говорил дядя Ерошка. — Пойдешь в поход, будь умней,
меня, старика, послушай. Когда придется в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел),
да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу много. А то всё, как ваш брат оробеет, так к
народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я все,
бывало, от народа подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на
своем веку?
— А в спине-то у тебя пуля сидит, — сказал Ванюша, убиравшийся в комнате.
— Это казаки баловались, — отвечал Ерошка.
— Как казаки? — спросил Оленин.
— Да так! Пили. Ванька Ситкин, казак был, разгулялся, да как бацнет, прямо мне в это
место из пистолета и угодил.
— Что ж, больно было? — спросил Оленин. — Ванюша, скоро ли? — прибавил он.
— Эх! Куда спешишь! Дай расскажу… Да как треснул он меня, пуля кость-то не
пробила, тут и осталась. Я и говорю; ты ведь меня убил, братец мой. А? Что ты со мной
сделал? Я с тобой так не расстанусь. Ты мне ведро поставишь.
— Что ж, больно было? — опять спросил Оленин, почти не слушая рассказа.
— Дай докажу. Ведро поставил. Выпили. А кровь все льет. Всю избу прилил
кровью-то. Дедука Бурлак и говорит: «Ведь малый-то издохнет. Давай еще штоф сладкой, а
то мы тебя засудим». Притащили еще. Дули, дули…
— Да что ж, больно ли было тебе? — опять спросил Оленин.
— Какое больно! Не перебивай, не люблю. Дай докажу. Дули, дули, гуляли до утра, так
и заснул на печи, пьяный. Утром проснулся, не разогнешься никак.
— Очень больно было? — повторил Оленин, полагая, что теперь он добился наконец
ответа на свой вопрос.
— Разве я тебе говорю, что больно. Не больно, а разогнуться нельзя, ходить не давало.
— Ну и зажило? — сказал Оленин, даже не смеясь: так ему было тяжело на сердце.
— Зажило, да пулька все тут. Вот пощупай. — И он, заворотив рубаху, показал свою
здоровенную спину, на которой около кости каталась пулька.
— Вишь ты, так и катается, — говорил он, видимо утешаясь этою пулькой, как
игрушкой. — Вот к заду перекатилась.
— Что, будет ли жив Лукашка? — спросил Оленин.
— А Бог его знает! Дохтура нет. Поехали.
— Откуда же привезут, из Грозной? — спросил Оленин.
— Не, отец мой, ваших-то русских я бы давно перевешал, кабы царь был. Только резать
и умеют. Так-то нашего казака Баклашева не-человеком сделали, ногу отрезали. Стало,
дураки. На что теперь Баклашев годится? Нет, отец мой, в горах дохтура есть настоящие.
Так-то Гирчика, няню моего, в походе ранили в это место, в грудь, так дохтура ваши
отказались, а из гор приехал Саиб, вылечил. Травы, отец мой, знают.
— Ну, полно вздор говорить, — сказал Оленин. — Я лучше из штаба лекаря пришлю.
— Вздор! — передразнил старик. — Дурак, дурак! Вздор! Лекаря пришлю! Да кабы
ваши лечили, так казаки и чеченцы к вам бы лечиться ездили, а то ваши офицеры да
полковники из гор дохтуров выписывают. У вас фальчь, одна всё фальчь.
Оленин не стал отвечать. Он слишком был согласен, что все было фальчь в том мире, в
котором он жил и в который возвращался.
— Что ж Лукашка? Ты был у него? — спросил он.
— Да лежит, как мертвый. Не ест, не пьет, только водку и принимает душа. Ну, водку
пьет, — ничего. А то жаль малого. Хорош малый был, джигит, как я. Так-то я умирал раз: уж
выли старухи, выли. Жар в голове стоял. Под святые меня сперли. Так-то лежу, а надо мной
на печке всё такие, вот такие маленькие барабанщики всё, да так-то отжаривают зорю.
Крикну на них, они еще пуще отдирают. (Старик засмеялся.) Привели ко мне бабы
уставщика, хоронить меня хотели; бают: он мирщился , с бабами гулял, души губил,