Page 266 - Обломов
P. 266

завелся большой шкаф с рядом шелковых платьев, мантилий и салопов, чепцы заказывались
               на той стороне, чуть ли не на Литейном, башмаки не с Апраксина, а из Гостиного двора, а
               шляпка — представьте, из Морской! И Анисья, когда отстряпает, а особенно в воскресенье,
               надевает шерстяное платье.
                     Только Акулина все ходит с заткнутым за пояс подолом, да дворник не может, даже в
               летние каникулы, расстаться с полушубком.
                     Про  Захара  и  говорить  нечего:  этот  из  серого  фрака  сделал  себе  куртку,  и  нельзя
               решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом
               спит,  сидит  у  ворот,  тупо  глядя  на  редких  прохожих,  или,  наконец,  сидит  в  ближней
               мелочной лавочке и делает все то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом
               в Гороховой.
                     А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением
               того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все
               более  и  более  обживаясь  в  нем,  он  наконец  решил,  что  ему  некуда  больше  идти,  нечего
               искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда
               воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне,
               среди крестьян, дворни.
                     Он  смотрел  на  настоящий  свой  быт,  как  продолжение  того  же  обломовского
               существования, только с другим колоритом местности и, отчасти, времени. И здесь, как в
               Обломовке, ему удавалось дешево отделываться от жизни, выторговать у ней и застраховать
               себе невозмутимый покой.
                     Он торжествовал  внутренне, что  ушел  от  ее  докучливых, мучительных требований и
               гроз,  из-под  того  горизонта,  под  которым  блещут  молнии  великих  радостей  и  раздаются
               внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки
               счастья, где гложет и снедает человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и
               торжествует  ум,  где  сражается  в  непрестанной  битве  человек  и  уходит  с  поля  битвы
               истерзанный и все недовольный и ненасытимый. Он, не испытав наслаждений, добываемых
               в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в душе только в забытом уголке,
               чуждом движения, борьбы и жизни.
                     А  если  закипит  еще  у  него  воображение,  восстанут  забытые  воспоминания,
               неисполненные  мечты,  если  в  совести  зашевелятся  упреки  за  прожитую  так,  а  не  иначе
               жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными
               слезами  безнадежности  по  светлом,  навсегда  угаснувшем  идеале  жизни,  как  плачут  по
               дорогом  усопшем,  с  горьким  чувством  сознания,  что  не  довольно  сделали  для  него  при
               жизни.
                     Потом  он  взглянет  на  окружающее  его,  вкусит  временных  благ  и  успокоится,
               задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает в пожаре зари вечернее солнце, наконец решит,
               что  жизнь  его  не  только  сложилась,  но  и  создана,  даже  предназначена  была  так  просто,
               немудрено, чтоб выразить возможность идеально покойной стороны человеческого бытия.
                     Другим,  думал  он,  выпадало  на  долю  выражать  ее  тревожные  стороны,  двигать
               создающими и разрушающими силами: у всякого свое назначение!
                     Вот какая философия выработалась  у обломовского Платона и убаюкивала его среди
               вопросов  и  строгих  требований  долга и  назначения!  И  родился  и  воспитан  он  был не  как
               гладиатор для арены, а как мирный зритель боя, не вынести бы его робкой и ленивой душе
               ни  тревог  счастья,  ни  ударов  жизни  —  следовательно,  он  выразил  собою  один  ее  край,  и
               добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего.
                     С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в
               простой  и  широкий  гроб  остального  своего  существования,  сделанный  собственными
               руками, как старцы пустынные, которые, отворотясь от жизни, копают себе могилу.
                     Он  уж  перестал  мечтать  об  устройстве  имения  и  о  поездке  туда  всем  домом.
               Поставленный Штольцем управляющий аккуратно присылал ему весьма порядочный доход
               к рождеству, мужики привозили хлеба и живности, и дом процветал обилием и весельем.
   261   262   263   264   265   266   267   268   269   270   271