Page 303 - Преступление и наказание
P. 303
намерению, а так просто от невнимания и наружного равнодушия к своей судьбе. Соня
прямо писала, что он, особенно вначале, не только не интересовался ее посещениями, но
даже почти досадовал на нее, был несловоохотлив и даже груб с нею, но что под конец эти
свидания обратились у него в привычку и даже чуть не в потребность, так что он очень даже
тосковал, когда она несколько дней была больна и не могла посещать его. Видится же она с
ним по праздникам у острожных ворот или в кордегардии, куда его вызывают к ней на
несколько минут; по будням же на работах, куда она заходит к нему, или в мастерских, или
на кирпичных заводах, или в сараях на берегу Иртыша. Про себя Соня уведомляла, что ей
удалось приобресть в городе даже некоторые знакомства и покровительства; что она
занимается шитьем, и так как в городе почти нет модистки, то стала во многих домах даже
необходимою; не упоминала только, что чрез нее и Раскольников получил покровительство
начальства, что ему облегчаемы были работы, и прочее. Наконец пришло известие (Дуня
даже приметила некоторое особенное волнение и тревогу в ее последних письмах), что он
всех чуждается, что в остроге каторжные его не полюбили; что он молчит по целым дням и
становится очень бледен. Вдруг, в последнем письме, Соня написала, что он заболел весьма
серьезно и лежит в госпитале, в арестантской палате…
II
Он был болен уже давно; но не ужасы каторжной жизни, не работы, не пища, не бритая
голова, не лоскутное платье сломили его: о! что ему было до всех этих мук и истязаний!
Напротив, он даже рад был работе: измучившись на работе физически, он по крайней мере
добывал себе несколько часов спокойного сна. И что значила для него пища — эти пустые
щи с тараканами? Студентом, во время прежней жизни, он часто и того не имел. Платье его
было тепло и приспособлено к его образу жизни. Кандалов он даже на себе не чувствовал.
Стыдиться ли ему было своей бритой головы и половинчатой куртки? Но пред кем? Пред
Соней? Соня боялась его, и пред нею ли было ему стыдиться?
А что же? Он стыдился даже и пред Соней, которую мучил за это своим презрительным
и грубым обращением. Но не бритой головы и кандалов он стыдился: его гордость сильно
была уязвлена; он и заболел от уязвленной гордости. О, как бы счастлив он был, если бы мог
сам обвинить себя! Он бы снес тогда всё, даже стыд и позор. Но он строго судил себя, и
ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем,
кроме разве простого промаху , который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того,
что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору
слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред «бессмыслицей» какого-то
приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя.
Тревога беспредметная и бесцельная в настоящем, а в будущем одна беспрерывная
жертва, которою ничего не приобреталось, — вот что предстояло ему на свете. И что в том,
что чрез восемь лет ему будет только тридцать два года и можно снова начать еще жить!
Зачем ему жить? Что иметь в виду? К чему стремиться? Жить, чтобы существовать? Но он
тысячу раз и прежде готов был отдать свое существование за идею, за надежду, даже за
фантазию. Одного существования всегда было мало ему; он всегда хотел большего. Может
быть, по одной только силе своих желаний он и счел себя тогда человеком, которому более
разрешено, чем другому.
И хотя бы судьба послала ему раскаяние — жгучее раскаяние, разбивающее сердце,
отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он
бы обрадовался ему! Муки и слезы — ведь это тоже жизнь. Но он не раскаивался в своем
преступлении.
По крайней мере, он мог бы злиться на свою глупость, как и злился он прежде на
безобразные и глупейшие действия свои, которые довели его до острога. Но теперь, уже в
остроге, на свободе , он вновь обсудил и обдумал все прежние свои поступки и совсем не

