Page 309 - Донские рассказы
P. 309
Червоточина
Яков Алексеевич – старинной ковки человек: ширококостый, сутоловатый; борода, как
новый просяной веник, – до обидного похож на того кулака, которого досужие
художники рисуют на последних страницах газет. Одним несхож – одежей. Кулаку, по
занимаемой должности, непременно полагается жилетка и сапоги с рыпом, а Яков
Алексеевич летом ходит в холщовой рубахе, распоясавшись и босой. Года три назад
числился он всамделишным кулаком в списках станичного Совета, а потом рассчитал
работника, продал лишнюю пару быков, остался при двух парах да при кобыле, и в
Совете в списках перенесли его в соседнюю клетку – к середнякам. Прежнюю выправку
не потерял от этого Яков Алексеевич: ходил важной развалкой, так же, по-кочетиному,
держал голову, на собраниях, как и раньше, говорил степенно, хриповато, веско.
Хоть урезал он свое хозяйство, а дела повел размашисто. Весной засеял двадцать
десятин пшеницы; на хлебец, сбереженный от прошлогоднего урожая, купил запашник,
две железные бороны, веялку. Известно уж, кто весной последнее продает: кому жевать
нечего.
По всей станице поискать такого хозяина, как Яков Алексеевич: оборотистый казак, со
смекалкой. Однако и у него появилась червоточина: младший сын Степка в комсомол
вступил. Так-таки без спроса и совета взял, да и вступил. Доведись такая беда на глупого
человека – быть бы неурядице в семье, драке, но Яков Алексеевич не так рассудил.
Зачем парня дубиной обучать? Пусть сам к берегу прибивается. Изо дня в день
высмеивал нонешнюю власть, порядки, законы, желчной руганью пересыпал слова,
язвил, как осенняя муха; думал, раскроются у Степки глаза, – они раскрылись: перестал
парень креститься, глядит на отца одичалыми глазами, за столом молчит.
Как-то перед обедом семейно стали на молитву. Яков Алексеевич, разлопушив бороду,
отмахивал кресты, как косой по лугу орудовал; мать Степкина в поклонах ломалась,
словно складной аршин; вся семья дружно махала руками. На столе дымились щи;
хмелинами благоухал свежий хлеб. Степка стоял возле притолоки, заложив руки за
спину, переступая с ноги на ногу.
– Ты человек? – помолившись, спросил Яков Алексеевич.
– Тебе лучше знать…
– Ну, а если человек и садишься с людьми за стол, то крести харю. В этом и разница
промеж тобой и быком. Это бык так делает: из яслев жрет, а потом повернулся и туда же
надворничает.
Степка направился было к двери, но одумался, вернулся и, на ходу крестясь, скользнул
за стол.
За несколько дней пожелтел с лица Яков Алексеевич; похаживая по двору, хмурил
брови; знали домашние, что пережевывает какую-нибудь мыслишку старик, недаром по
ночам кряхтит, возится и засыпает только перед рассветом. Мать как-то шепнула
Степке:
– Не знаю, Степушка, что наш Алексеевич задумал… Либо тебе какую беду строит, либо
кого опутать хочет…
Степка-то знал, что на него готовит отец поход, и, притаившись, подумывал, куда
направить лыжи в том случае, если старик укажет на ворота.
В самом деле, есть о чем подумать Якову Алексеевичу: будь Степке вместо двадцати
пятнадцать годов, тогда бы с ним легко можно справиться. Долго ли взять из чулана
новые ременные вожжи да покрепче намотать на руку? А в двадцать годов любые вожжи
тонки будут; таких оболтусов учат дышлиной, но по теперешним временам за дышлину
так прискребут, что и жарко и тошно будет. Как тут не кряхтеть старику по ночам и не
хмурить бровей в потемках?
Максим – старший брат Степки, казак ядреный и сильный, – по вечерам, выдалбливая
ложки, спрашивал Степку: