Page 83 - Донские рассказы
P. 83
– Давай присядем, Петя. Со мной трудно разговаривать, я после того случая с бомбой
ничего не слышу. И вот… видишь, заикаться стал… Ты пиши, а я тебе буду отвечать.
Он присел возле щели, достал из нагрудного кармана засаленный блокнотик и
карандаш. Лопахин выхватил у него из рук карандаш, быстро написал: «Понимаю, ты
удрал из медсанбата?» Стрельцов заглянул ему через плечо, сказал:
– Ну, как сказать – удрал… Ушел – это вернее. Я говорил врачу, что уйду, как только мне
станет полегче.
«За каким чертом? Тебе, дураку, лечиться надо!» – написал Лопахин и с такой яростью
нажал на восклицательный знак, что сердечко карандаша сломалось.
Стрельцов прочитал и удивленно пожал плечами:
– Как же это – за каким чертом? Кровь из ушей у меня перестала идти, тошноты почти
прекратились. Чего ради я там валялся бы? – Он мягко взял из рук Лопахина карандаш,
достал перочинный ножик и, зачиняя карандаш, сдувая с колена крохотные стружки,
сказал: – А потом я просто не мог там оставаться. Полк был в очень тяжелом положении,
вас осталось немного… Как я мог не прийти? Вот я и пришел. Драться рядом с
товарищами ведь можно и глухому, верно, Петя?
Гордость за человека, любовь и восхищение заполнили сердце Лопахина. Ему хотелось
обнять и расцеловать Стрельцова, но горло внезапно сжала горячая спазма, и он,
стыдясь своих слез, отвернулся, торопливо достал кисет.
Низко опустив голову, Лопахин сворачивал папироску и уже почти совсем приготовил
ее, как на бумагу упала большая светлая слеза, и бумага расползлась под пальцами
Лопахина…
Но Лопахин был упрямый человек: он оторвал от старой, почерневшей на сгибах газеты
новый листок, осторожно пересыпал в него табак и папироску все же свернул.
Очнулся Звягинцев от толчков и дикой боли, огнем разливавшейся по всему телу. Он с
хрипом вздохнул, удушливо закашлялся – рот его был набит землей и пылью – и словно
со стороны услышал свой тихий, захлебывающийся кашель и глубокий, исходивший из
самого нутра стон.
Кругом рвались снаряды, мины. Разные по силе, по звуку удары сотрясали землю, с
замирающим визгом и воем проносились осколки, где-то позади длинными очередями
хлестал пулемет. От близких разрывов тугие волны горячего, пропахшего гарью воздуха
прижимали к земле лежавшего плашмя Звягинцева, клубили и вихрили вокруг него
прогорклую пыль. Все еще воспринимая все звуки боя так, будто они доносились до него
откуда-то из неведомого далека, Звягинцев слегка пошевелился, удесятерив этим
слабым движением жгучую боль, и только тогда до его помраченного сознания дошло,
что он жив.
Уже боясь шевельнуться, лопатками, спиной, ногами ощущая, что гимнастерка и штаны
обильно напитаны кровью и тяжело липнут к телу, Звягинцев понял, что жестоко
изранен осколками и что боль, спеленавшая его с головы до ног, – от этого.
Он подавил готовый сорваться с губ стон, попробовал вытолкнуть языком изо рта
мешавшую ему дышать клейкую грязь; на зубах заскрипел зернистый песок, и так
оглушителен был этот скрежещущий звук, резкой болью отдавшийся в голове, так
тошнотно-приторно ударил в ноздри запах собственной загустевшей крови, что он снова
едва не лишился сознания. А потом сознание, как бы трепетавшее на тончайшей,
могущей в любой миг оборваться ниточке, стало крепнуть, расти, и тогда он с
запоздалым, остро вспыхнувшим страхом вспомнил, как когда-то, наверное, совсем
недавно, выскочил из окопа, как увидел невдалеке бегущих прямо на него немцев и
одного из них – коренастого, полусогнутого, с расстегнутым воротом измазанного
глиной мундира, с вылезшими из орбит серыми глазами. Немец бежал, плотно сжав
бледные губы, с сапом втягивая раздутыми ноздрями воздух, чуть выставив вперед левое
плечо. Он на бегу пытался втолкнуть в гнездо автомата плоскую черную обойму, а
Звягинцев, короткими, стремительными шагами сближаясь с ним, видел и серые глаза
врага, осумасшедшевшие от азарта атаки, и тусклую пуговицу немецкого мундира,