Page 89 - Донские рассказы
P. 89
– Эка, брат, до чего же ты злой! Что ты на меня шипишь, как гусь на собаку? Сестра,
спирту, ваты! Я же предупреждал тебя, что придется немного потерпеть, в чем же дело?
Характер у тебя скверный или что?
– А что же вы, товарищ доктор, роетесь в живом теле, как в своем кармане? Тут,
извините, не то что зашипишь, а и по-собачьи загавкаешь… с подвывом, – сердито, с
долгими паузами проговорил Звягинцев.
– Что, неужто очень больно? Терпеть-то можно?
– Не больно, а щекотно, а я с детства щекотки боюсь… Потому и не вытерпливаю… –
сквозь стиснутые зубы процедил Звягинцев, отворачиваясь в сторону, стараясь краем
простыни незаметно стереть слезы, катившиеся по щекам.
– Терпи, терпи, гвардеец! Тебе же лучше будет, – успокаивающе проговорил хирург.
– Вы бы мне хоть какого-нибудь порошка усыпительного дали, ну чего вы скупитесь на
лекарства? – невнятно прошептал Звягинцев.
Но хирург сказал что-то коротко, властно, и Звягинцев, за время войны привыкший к
коротким командам и властному тону, покорно умолк и стал терпеть, иногда погружаясь
в тяжкое забытье, но даже и сквозь это забытье испытывал такое ощущение, будто голое
тело его ненасытно лижет злое пламя, лижет, добираясь до самых костей…
Чьи-то мягкие, наверное, женские пальцы неотрывно держали его за кисть руки, он все
время чувствовал благодатную теплоту этих пальцев, потом ему дали немного водки, а
под конец он уже захмелел, и не столько от водки – не мог же он захмелеть от каких-то
там несчастных ста граммов спиртного! – сколько от всего того, что испытал за весь этот
на редкость трудный день. Но под конец и боль уже стала какая-то иная, усмиренная,
тихая, как бы взнузданная умелыми и умными руками хирурга.
Когда забинтованного, не чувствующего тяжести своего тела Звягинцева снова несли на
ритмически покачивающихся носилках, он даже пытался размахивать здоровой правой
рукой и тихо, так тихо, что его слышали только одни санитары, говорил, а ему казалось,
что он кричит во весь голос:
– …Не желаю быть в этом учреждении! К чертовой матери! У меня тут нервы не
выдерживают. Давай, куда хочешь, только не сюда! На фронт? Давай обратно, на фронт,
а тут – не согласен! Сапоги куда дели? Неси сюда, я их под голову положу. Так они будут
сохранней… До чужих сапог вас тут много охотников! Нет, ты сначала заслужи их, ты в
них походи возле смерти, а изрезать всякий дурак сумеет… Господи боже мой, как мне
больно!..
Он еще что-то бормотал, уже несвязное, бредовое, звал Лопахина, плакал и скрипел
зубами, как в темную воду, окунаясь в беспамятство. А хирург тем временем стоял,
вцепившись обеими руками в край белого, будто красным вином залитого стола, и
качался, переступая с носков на каблуки. Он спал… И только когда товарищ его –
большой чернобородый доктор, только что закончивший за соседним столом сложную
полостную операцию, – стянув с рук мягко всхлипнувшие, мокрые от крови перчатки,
негромко сказал: «Ну, как ваш богатырь, Николай Петрович? Выживет?» – молодой
хирург очнулся, разжал руки, сжимавшие край стола, привычным жестом поправил очки
и таким же деловым, но немного охрипшим голосом ответил:
– Безусловно. Пока ничего страшного нет. Этот должен не только жить, но и воевать.
Черт знает, до чего здоров, знаете ли, даже завидно… Но сейчас отправлять его нельзя:
ранка одна у него мне что-то не нравится. Надо немного выждать.
Он замолчал и еще несколько раз качнулся, переступая с носков на каблуки, всеми
силами борясь с чрезмерной усталостью и сном, а когда к нему вернулись и сознание и
воля, он опять стал лицом к завешанной защитным пологом двери палатки и, глядя
такими же, как и полчаса тому назад, внимательными, воспаленными и бесконечно
усталыми глазами, сухо сказал:
– Евстигнеев, следующего!
По лесу веером легли и гулко захлопали разрывы мин. За кустами неподалеку от