Page 36 - Колымские рассказы
P. 36

Ягоды



                Фадеев сказал:
                — Подожди-ка, я с ним сам поговорю, — подошел ко мне и поставил приклад винтовки
                около моей головы.
                Я лежал в снегу, обняв бревно, которое я уронил с плеча и не мог поднять и занять свое
                место в цепочке людей, спускающихся с горы, — у каждого на плече было бревно,
                «палка дров», у кого побольше, у кого поменьше: все торопились домой, и конвоиры и
                заключенные, всем хотелось есть, спать, очень надоел бесконечный зимний день. А я —
                лежал в снегу.
                Фадеев всегда говорил с заключенными на «вы».

                — Слушайте, старик, — сказал он, — быть не может, чтобы такой лоб, как вы, не мог
                нести такого полена, палочки, можно сказать. Вы явный симулянт. Вы фашист. В час,
                когда наша родина сражается с врагом, вы суете ей палки в колеса.

                — Я не фашист, — сказал я, — я больной и голодный человек. Это ты фашист. Ты
                читаешь в газетах, как фашисты убивают стариков. Подумай о том, как ты будешь
                рассказывать своей невесте, что ты делал на Колыме.
                Мне было все равно. Я не выносил розовощеких, здоровых, сытых, хорошо одетых, я не
                боялся. Я согнулся, защищая живот, но и это было прародительским, инстинктивным
                движением — я вовсе не боялся ударов в живот. Фадеев ударил меня сапогом в спину.
                Мне стало внезапно тепло, а совсем не больно. Если я умру — тем лучше.

                — Послушайте, — сказал Фадеев, когда повернул меня лицом к небу носками своих
                сапог. — Не с первым с вами я работаю и повидал вашего брата.

                Подошел другой конвоир — Серошапка.
                — Ну-ка, покажись, я тебя запомню. Да какой ты злой да некрасивый. Завтра я тебя
                пристрелю собственноручно. Понял?
                — Понял, — сказал я, поднимаясь и сплевывая соленую кровавую слюну.

                Я поволок бревно волоком под улюлюканье, крик, ругань товарищей — они замерзли,
                пока меня били.

                На следующее утро Серошапка вывел нас на работу — в вырубленный еще прошлой
                зимой лес собирать все, что можно сжечь зимой в железных печах. Лес валили зимой —
                пеньки были высокие. Мы вырывали их из земли вагами-рычагами, пилили и складывали
                в штабеля.
                На редких уцелевших деревьях вокруг места нашей работы Серошапка развесил вешки,
                связанные из желтой и серой сухой травы, очертив этими вешками запретную зону.
                Наш бригадир развел на пригорке костер для Серошапки — костер на работе полагался
                только конвою, — натаскал дров в запас.
                Выпавший снег давно разнесло ветрами. Стылая заиндевевшая трава скользила в руках
                и меняла цвет от прикосновения человеческой руки. На кочках леденел невысокий
                горный шиповник, темно-лиловые промороженные ягоды были аромата необычайного.
                Еще вкуснее шиповника была брусника, тронутая морозом, перезревшая, сизая… На
                коротеньких прямых веточках висели ягоды голубики — яркого синего цвета,
                сморщенные, как пустой кожаный кошелек, но хранившие в себе темный, иссиня-черный
                сок неизреченного вкуса.

                Ягоды в эту пору, тронутые морозом, вовсе не похожи на ягоды зрелости, ягоды сочной
                поры. Вкус их гораздо тоньше.

                Рыбаков, мой товарищ, набирал ягоды в консервную банку в наш перекур и даже в те
   31   32   33   34   35   36   37   38   39   40   41