Page 57 - Конармия
P. 57
похоронном блеске свечей мы увидели свитки торы, завороченные в рубашки из пурпурного
бархата и голубого шелка, и повисшее над торой безжизненное, покорное, прекрасное лицо
Ильи, сына рабби, последнего принца в династии…
И вот третьего дня, Василий, полки двенадцатой армии открыли фронт у Ковеля. В
городе загремела пренебрежительная канонада победителей. Войска наши дрогнули и
перемешались. Поезд политотдела стал уползать по мертвой спине полей. Тифозное мужичье
катило перед собой привычный горб солдатской смерти. Оно прыгало на подножки нашего
поезда и отваливалось, сбитое ударами прикладов. Оно сопело, скреблось, летело вперед и
молчало. А на двенадцатой версте, когда у меня не стало картошки, я швырнул в них грудой
листовок Троцкого. Но только один из них протянул за листовкой грязную мертвую руку. И
я узнал Илью, сына житомирского рабби. Я узнал его тотчас, Василий. И так томительно
было видеть принца, потерявшего штаны, переломанного надвое солдатской котомкой, что
мы, переступив правила, втащили его к себе в вагон. Голые колени, неумелые, как у старухи,
стукались о ржавое железо ступенек; две толстогрудые машинистки в матросках волочили
по полу длинное застенчивое тело умирающего. Мы положили его в углу редакции, на полу.
Казаки в красных шароварах поправили на нем упавшую одежду. Девицы, уперши в пол
кривые ноги незатейливых самок, сухо наблюдали его половые части, эту чахлую, курчавую
мужественность исчахшего семита. А я, видевший его в одну из скитальческих моих ночей, я
стал складывать в сундучок рассыпавшиеся вещи красноармейца Брацлавского.
Здесь все было свалено вместе — мандаты агитатора и памятники еврейского поэта.
Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом. Узловатое железо ленинского черепа и
тусклый шелк портретов Маймонида. Прядь женских волос была заложена в книжку
постановлений шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились
кривые строки древнееврейских стихов. Печальным и скупым дождем падали они на меня —
страницы «Песни песней» и револьверные патроны. Печальный дождь заката обмыл пыль
моих волос, и я сказал юноше, умиравшему в углу на драном тюфяке:
— Четыре месяца тому назад, в пятницу вечером, старьевщик Гедали привел меня к
вашему отцу, рабби Моталэ, но вы не были тогда в партии, Брацлавский.
— Я был тогда в партии, — ответил мальчик, царапая грудь и корчась в жару, — но я
не мог оставить мою мать…
— А теперь, Илья?
— Мать в революции — эпизод, — прошептал он, затихая. — Пришла моя буква, буква
Б, и организация услала меня на фронт…
— И вы попали в Ковель, Илья?
— Я попал в Ковель! — закричал он с отчаянием. — Кулачье открыло фронт. Я принял
сводный полк, но поздно. У меня не хватило артиллерии…
Он умер, не доезжая Ровно. Он умер, последний принц, среди стихов, филактерий и
портянок. Мы похоронили его на забытой станции. И я — едва вмещающий в древнем теле
бури моего воображения, — я принял последний вздох моего брата.
Аргамак
Я решил перейти в строй. Начдив поморщился, услышав об этом.
— Куда ты прешься?.. Развесишь губы — тебя враз уконтрапупят…
Я настоял на своем. Этого мало. Выбор мой пал на самую боевую дивизию — шестую.
Меня определили в 4-й эскадрон 23-го кавполка. Эскадроном командовал слесарь Брянского
завода Баулин, по годам мальчик. Для острастки он запустил себе бороду. Пепельные клоки
закручивались у него на подбородке. В двадцать два свои года Баулин не знал никакой
суеты. Это качество, свойственное тысячам Баулиных, вошло важным слагаемым в победу
революции. Баулин был тверд, немногословен, упрям. Путь его жизни был решен. Сомнений
в правильности этого пути он не знал. Лишения были ему легки. Он умел спать сидя. Спал
он, сжимая одну руку другой, и просыпался так, что незаметен был переход от забытья к