Page 154 - Живые и мертвые
P. 154
– Потом. Лучше ляг. Ты устал. Я просто боюсь за тебя, так ты устал. Может, тебе
мешают спать прожекторы? Я встану и опущу штору…
– Ничего мне не мешает.
– Ну, тогда накрой плечи. На шинель. Тебе будет холодно. Ты непременно хочешь
сидеть?
– Да… Ты даже не знаешь, что значит для меня сегодня увидеть тебя…
– Почему не знаю?
– Нет, не знаешь. Пока я тебе не расскажу всего, что со мной было, ты не можешь
знать. Когда расскажу, тогда будешь знать. Ты даже не представляешь себе, какую
необыкновенную благодарность я испытываю к тебе сейчас.
– Благодарность? За что?
– За то, что любишь меня.
– Какая чепуха! Разве можно за это благодарить?
– Да, можно благодарить.
Она почувствовала, что он взволнован еще чем-то, не только их свиданием, но не могла
понять: чем? Она сама была полна благодарности к нему за то, что он воевал, что был ранен
и остался жив, за то, что он снова здесь, с нею… Но за что ему быть благодарным ей, она
искренне не понимала. Не за то же, что она целовала ему руки и мыла ноги, не за то же, что
любит его, как раньше или еще больше?.. В конце концов, это так естественно, как же иначе?
А он и в самом деле испытывал огромную благодарность к ней за силу ее любви и за
то, что, вновь испытав эту силу, он был теперь в состоянии рассказать ей обо всем терзавшем
его душу так, что казалось, эта душа при смерти.
Он вздохнул и улыбнулся в темноте, как бы простившись этой улыбкой со всем тем
добрым и нежным, что уже было между ними за эту ночь. Она не видела его улыбки, но
почувствовала ее и спросила:
– Ты улыбаешься? Чему ты улыбаешься?
– Тебе.
И, сразу став серьезным, сказал, что для него всего на свете дороже ее вера и ее помощь
в эту тяжелую для него минуту.
– Почему тяжелую?
– Тяжелую, – повторил он. И вдруг спросил: – Ты что подумала, когда увидела меня
вот так, в чужой гимнастерке, в ватнике? Наверное, подумала, что я вернулся из партизан?
Да?
– Да.
– Нет, дело гораздо хуже. – И повторил: – Да, гораздо хуже, гораздо!
Она вздрогнула и напряглась. Он думал, что сейчас она спросит его, что это значит. Но
она не спросила. А только приподнялась и села.
Пока он говорил, ее колотила внутренняя дрожь, а он, наоборот, почти все время
говорил ровным, негромким голосом, который, если бы она немножко меньше знала его, мог
бы показаться ей спокойным.
Как ни трудно ему это было, но он говорил ей обо всем подряд, с самого начала,
потому что иначе она не поняла бы его.
Он рассказал ей о ночи под Борисовом, о сошедшем с ума красноармейце; о
Бобруйском шоссе и смерти Козырева, о боях за Могилев и двух с половиной месяцах
окружения. Он говорил обо всем, что видел и что передумал: о стойкости и бесстрашии
людей и о их величайшем изумлении перед ужасом и нелепостью происходящего, о
возникавших у них страшных вопросах: почему так вышло и кто виноват?
Он говорил ей все, не щадя ее, так же как его самого не щадила война. Он обрушил на
нее за эти два или три часа всю силу горечи и всю тяжесть испытаний, которые на него
самого обрушились за четыре месяца, обрушил все сразу, не соразмерив ни силы своих слов,
ни величины ее неведения, мера которого была очень велика, несмотря на то что она знала
войну по сводкам и газетам и что у нее были глаза, уши и свой собственный здравый смысл,