Page 155 - Живые и мертвые
P. 155
подсказывавший ей, что все происходящее, наверное, еще тяжелей, чем о нем говорят и
пишут. Но все это было одно, а то, что говорил Синцов, было другое, несоизмеримо более
страшное и потрясающее сознание.
Маша сидела на кровати, чтобы унять дрожь, зажав в зубах уголок подушки, на
которую вместо наволочки была надета рубашка мужа.
Если бы он мог видеть ее, то увидел бы, что она сидит без кровинки в лице, сцепив
руки и прижав их к груди так, словно молча умоляет его остановиться, пощадить ее, дать ей
передохнуть. Но он не видел ее лица, а, упершись глазами в стену и одной рукой
ухватившись за спинку кровати, а другой, сжатой в кулак, беспощадно рубя перед собою
воздух, говорил и говорил все, что накопилось в его душе и что ему некому сейчас было
сказать, кроме нее.
И только когда он рассказал о последнем бое под Ельней и о том счастье, которое он
испытал в ночь прорыва, только здесь ее напряженное, окаменевшее лицо ослабело и она
тихонько охнула. Это была первая минута, когда ей стало легче.
– Что ты? – спросил он.
– Ничего, говори, – сказала она, совладав с собой и подумав, что дальше уже не
услышит ничего страшного.
Но самое страшное было впереди, и он, не заметив, что она находится на пределе
душевного изнеможения, и не дав ей пощады, заговорил об этом самом страшном: о танках
на Юхновском шоссе, о новом окружении, плене, бегстве и о том, что он сидит перед ней
такой, какой есть, – переживший то, что он пережил, сделавший то, что сделал, и не
сделавший того, чего не смог. И если после всего этого он все-таки должен нести ответ за
свою проклятую судьбу, то он готов нести этот ответ где угодно и перед кем угодно, не
опустив головы. Особенно после того, как увидел ее, Машу!
– Судьба, судьба! Да плевать я хотел на свою судьбу! – вдруг возвысив голос, с
судорогой в горле сказал он. – Плевать я на нее хотел, когда такое творится! Какая бы там ни
была судьба, надо идти драться за Москву – и все! Кто сказал, что я не имею на это права?
Врешь, имею! И еще один вопрос. – Голос его окончательно сорвался, впервые на Машиной
памяти он потерял самообладание. – Почему этот старший лейтенант, там, когда я пришел к
нему и сказал все, как было, почему он, ни черта не видевший, не убивший ни одного немца,
только-только прибывший из своего военкомата, почему он не поверил мне? Потому, что не
хотел верить! Я видел – не хотел! А почему? Почему мне не верят?
– Успокойся!
– Не могу! – крикнул он и вырвал руку, которую она хотела погладить.
Но она простила эту грубость. Да и как она могла не простить его в такую минуту!
– Успокойся, – повторила Маша.
Сейчас, когда Синцов взорвался и закричал, она вдруг стала спокойной, куда-то
глубоко внутрь ушли собственные вопросы, свой готовый вспыхнуть крик: как? почему?..
– Успокойся, – в третий раз сказала она, чувствуя, что, несмотря на весь его страшный
опыт войны, она сейчас, в эту минуту, сильнее и должна помочь ему. – Что ты говоришь,
милый? Не говори так, не надо!.. – вместо того чтобы спорить, стала она умолять его.
И ее нежность растопила его ожесточение. Он обмяк, отодвинулся от стены, уткнулся
лицом в подушку и долго неподвижно лежал так.
Маша прикоснулась к его плечу.
– Подожди, не трогай!! – сквозь подушку, глухо сказал он. – Сейчас приду в себя.
Она думала, что он плачет, но он не плакал.
– Зачем ты так, что не верят?.. – вместо прямого ответа сказала Маша. Его слова о том,
что ему не верят, больше всего потрясли ее. – Как же не верят? А я?..
– Прости… – Он повернулся, лег на спину и спокойным движением дотронулся до
Машиной руки.
– Да разве я для того?..
– Все равно прости!