Page 389 - Петр Первый
P. 389

Глава пятая
                Гаврила Бровкин без отдыха скакал в Москву, – с царской подорожной, на перекладной
                тройке, в короткой телеге на железном ходу. Он вез государеву почту и поручение
                князю-кесарю – торопить доставки в Питербург всякого железного изделья. С ним ехал
                Андрей Голиков. Велено было в дороге не мешкать. Какое там мешкать! На сто сажен
                впереди тройки летело Гаврилино нетерпеливое сердце. Доскакивая до очередного
                яма, – или, как иначе стали говорить, почтового двора, – Гаврила, весь в пылище, взбегал
                на крыльцо и колотил в дверь рукоятью плетки: «Комиссар! – кричал, вращая глазами, –
                сей час – тройку!» – и надвигался на заспанного земского целовальника, у которого одна
                лишь шляпа с галунами была признаком комиссарства, – за жарким временем бывал он
                бос, в одних исподних и в длинной рубахе распояской. «Ковш квасу, и, покуда допью,
                чтоб заложена была…»
                Андрей Голиков также находился в восторженном воспарении. Стиснув зубы, вцепясь в
                обод телеги, чтобы не свалиться, не убиться, с волосами, отдутыми за спину, с носом,
                выставленным, как у кулика, он будто в первый раз раскрыл глаза и глядел на плывущие
                навстречу леса, дышащие смолистым теплом, на окаймленные ядовито яркой зеленью
                круглые болотные озера, отражающие небо и летние тучки, на извилистые речонки,
                откуда – с черной воды – поднимались стаи всякой дичи, когда колеса громыхали по
                мосту. О дальнем, нескончаемом пути тоскливо заливался колокольчик под качающейся
                дугой. Ямщик гнал и гнал тройку, чувствуя сутулой спиной бешеного седока с плеткой.

                Редко попадались деревни, ветхие, малолюдные, с убогими избами, где вместо окошек –
                дыра в две ладони, затянутая пузырем, да закопченная дымом щель над низенькой
                дверью, да под расщепленной ивой – голубок с иконкой, чтобы было все-таки перед чем
                хоть бога-то помянуть в такой глуши. В иной деревеньке осталось два, три двора
                жилых, – в остальных просели худые крыши, завалились ворота, кругом заросло
                крапивой. А людей – поди ищи в непролазных лесах, на чертовых кулижках на севере по
                Двине или Выгу, или – убежали за Урал или на нижний Дон.
                – Ах, деревни-то какие бедные, ах, живут как бедно, – шептал Голиков и от сострадания
                прикладывал узкую ладонь к щеке. Гаврила отвечал рассудительно:
                – Людей мало, а царство – проехать по краю – десяти лет не хватит, оттого и беднота: с
                каждого спрашивают много. Вот, был я во Франции… Батюшки! – мужиков ветром
                шатает, едят траву с кислым вином и то не все… А выезжает на охоту маркиз или сам
                дельфин французский, дичь бьют возами… Вот там – беднота. Но там причина другая…

                Голиков не спросил, какая причина тому, что французских мужиков шатает ветром… Ум
                его не был просвещен, в причинах не разбирался: через глаза свои, через уши, через
                ноздри он пил сладкое и горькое вино жизни, и радовался, и мучился чрезмерно…
                На Валдайских горах стало веселее, – пошли поляны с прошлогодними стогами, с
                сидящим коршуном наверху, лесные дорожки, пропадающие в лиственной чаще, куда бы
                так и уйти, беря ягоду, и шум лесов стал другой, – мягкий, в полную грудь. И деревни –
                богаче, с крепкими воротами, с изукрашенными резьбой крыльцами. Остановились у
                колодца поить, – увидели деву лет шестнадцати с толстой косой, в берестяном
                кокошнике, убранном голубой бусинкой на каждом зубчике, до того миловидную –
                только вылезти из телеги и поцеловать в губы. Голиков начал сдержанно вздыхать.
                Гаврила же, не обращая внимания на такую чепуху, как деревенская девка, сказал ей:
                – Ну, чего стоишь, вытаращилась? Видишь, у нас обод лопнул, сбегай позови кузнеца.

                – Да, ой, – тихо вскрикнула она, бросила ведра и коромысло и побежала по мураве,
                мелькая розовыми пятками из-под вышитого подола холщовой рубахи. Впрочем, она
                кому-то чего-то сказала, и скоро пришел кузнец. Глядя на такого мужика, всякий бы
                удовлетворенно крякнул: ну и дюж человек! Лицо с кудрявой бородкой крепко слажено,
                на губах усмешка, будто он из одного снисхождения подошел к приезжим дурачкам, в
                грудь можно без вреда бить двухпудовой гирей, могучие руки заложены за кожаный
                нагрудник.
                – Обод, что ли, лопнул? – насмешливо спросил он певучим баском. – Оно видно – работа
                московская. – Покачивая головой, он обошел кругом телеги, заглянул под нее, взялся за
   384   385   386   387   388   389   390   391   392   393   394