Page 394 - Петр Первый
P. 394
лебединые, над самой грудью родимое пятнышко в гречишное зернышко, – все
заметили… Платье на ней, как лен цветет, легче воздуха, на боках взбито пышно, по
подолу – все в шелковых розах, а на головке – жар-птицы хвост…
Гаврила далее не слушал… Накинув на плечи бараний полушубок и шлепая татарскими
туфлями, понесся по переходам и лестницам в мыльню. В сыром предбаннике он вдруг
вспомнил:
– Агаповна, а где же человек, что со мной приехал?
Оказалось, – Андрюшку Голикова не пустил мажордом, и тот все еще сидел на дворе в
отпряженной телеге. Впрочем, ему и там было хорошо со своими думами. Над черными
крышами светили звезды, пахло поварней, сеновалом, хлевами, – весьма уютно, и – нет-
нет – откуда-то тянуло сладчайшим духом цветущей липы. От этого особенно билось
сердце. Андрюшка, облокотясь, глядел на звезды. Что это были за огоньки, рассыпанные
густо по темно-лиловой тверди, очень ли они далеко и зачем они там горят – он не знал и
не думал об этом. Но оттуда лился в душу ему покой. И до чего же он, Андрей, был
маленьким в этой телеге! Но – между прочим – маленьким, но не таким, как его когда-то
учил старец Нектарий, – не смиренным червем, жалкой плотью чувствовал он себя…
Казалось бы – животному не вынести того, что за короткую жизнь вытерпел Андрюшка, –
уничижали, били, мучили, казнили его голодной и студеной смертью, а он вот, как царь
царей, обратя глаза к вселенским огням, слушает в себе тайный голос: «Иди, Андрей, не
падай духом, не сворачивай, скоро, скоро возвеселится, взыграет твоя чудная сила,
будет ей все возможно: из безобразного сотворишь мир прекрасный в твоем
преображении…»
Ох, ох! За такой бы голос бесовский ему бы – в его бытность у старца – сидеть на цепи
сорок дней на одном ковшике воды, тайно мазать лампадным маслицем кровавые рубцы.
Подумав про это, Андрей беззлобно усмехнулся. В памяти скользнуло – вспомнилось, как
его один раз – царя-то царей – на Варварке в чадном кабаке били с особенной яростью
какие-то посадские люди, выволокли за ноги на крыльцо и бросили в навозный снег. За
что били? – не вспомнить. Было это в ту страшную зиму, когда на китайгородских, на
кремлевских стенах качались повешенные стрельцы. Андрей тогда, голодный, в
изодранном армячишке на голое тело, босой, в отчаянии, в тоске ходил по кабакам,
выпрашивая у гуляющих стаканчик зеленого вина и тайно надеясь, что его в конце
концов убьют, – этого он хотел тогда мучительно, до слез жалел себя… Там же в кабаке
встретил пьяненького пономаря от Варвары-великомученицы, с прищуренными
глазками, раздвоенным носом, торчащей косицей. Он и уговорил тогда Андрея искать
райской тишины, идти на львиное терзание плоти к старцу Нектарию… «Чудаки! –
прошептал Андрей. – Плоть терзать! А плоть – ах – бывает хороша…» И еще скользнуло в
памяти: тихий вечер на селе на Палехе, стоит золотая пыль, мычат коровы, заворачивая
к своим заборам. Мать – тощая, с мужичьими плечами – идет к воротам, а их давно бы
надо чинить, и двор – худой, заброшенный. Андрей и братья, – все погодки, – сидят на
перевернутой телеге без колес. Ждут, терпят, – с эдакой мамкой потерпишь!.. Она
приотворяет покосившиеся ворота. Шаркая широкими боками о половинки ворот, мыча
коротко, добро, входит Буренка, кормилица. У матери лицо темное, злое, скорбное, у
Буренки морда теплая, лоб кудрявый, нос влажный, глаза большие, лиловые. Буренка-то
уж не обидит. Дыхнула в сторону мальчишек и пошла к колодцу пить. И тут же, у
колодца, мать, присев на скамеечку, стала ее доить. Ширк-ширк, ширк-ширк – льется
Буренкино молоко в подойник. Мальчишки сидят на телеге, терпят. Мать приносит
крынки и широкой струей разливает в них из подойника. «Ну, идите», – нелюбезно
говорит она. Первым пьет парное молоко Андрюшка, покуда можно только терпеть
животом, братья смотрят, как он пьет, младший даже вздохнул коротко, потому что ему
пить последнему…
– Дорожный человек, ей, вылезай из телеги! – Андрей очнулся. Перед ним стоял с
сердитым лицом паренек, камердинер. – Гаврила Иванович зовет в баню – париться… Да
ты тут разуйся, брось под телегу и кафтан, и шапку… У нас не как в боярских домах, – к
нам в рубище не пускают…
Ублаготворенные после бани, с полотенцами на шее, Гаврила и Андрей сели ужинать.
Агаповна отослала мажордома в каморку, чтобы не стеснял. Пухлые белые руки ее так и
летали по столу, накладывая на тарелки что повкуснее, наливая в венецианские рюмки,
вынутые для такого дорогого случая, заветные наливки и настойки. Когда разгорелись