Page 339 - Поднятая целина
P. 339
спинам и разному тому подобному? Иди ты сам сюда, взад, отсюда и держи свои речи, а я
хочу людям в глаза глядеть, когда разговариваю! Задача ясная? Ну и молчи помаленьку, не
сбивай меня с мысли. А то ты повадился загодя сбивать меня. Я и рот не успею открыть, а ты
уже, как из пращи, запускиваешь в меня разные возгласы. Нет, братец ты мой, так дело у нас
с тобой не пойдет!
Уже стоя против стола и одним глазом глядя на Макара в упор, Щукарь спросил:
— Ты когда-нибудь в жизни видал, Макарушка, чтобы баба отрывала мужчину от дела
по вострой нужде? Ответствуй по совести!
— Редко, но случалось: скажем, в случае пожара или ишо какой беды. Ты только
собрание не затягивай, старик, дай высказаться Давыдову, а после собрания пойдем ко мне и
будем с тобой гутарить хоть до рассвета.
Нагульнов, непреклонный Нагульнов, явно шел на уступки, лишь бы как-то умаслить
деда Щукаря и не дать ему возможности по-пустому задерживать собравшихся, но достиг
неожиданного эффекта — дед Щукарь всхлипнул, вытер рукавом заслезившийся глаз, сквозь
непритворные слезы заговорил:
— По мне, все едино, у тебя ночевать или возле жеребцов, но только домой мне нынче
объявляться никак нельзя, потому что предстоит мне от моей старухи такая турецкая
баталия, что я могу у себя на пороге и копыта к чертовой матери откинуть, и очень даже
просто!
Дед Щукарь повернулся сморщенным, как печеное яблоко, личиком к Давыдову,
продолжал внезапно окрепшим голосом:
— Вот ты, жаль моя, Семушка, вопрошаешь, как то есть я дома был и из дома сплыл. А
ты думаешь — это простое дело? Должен я собранию в один секунд, не затягивая дела,
прояснить насчет моей зловредной старухи, потому что должен я от народа восчувствие себе
иметь, а не сыщу я того восчувствия — тогда ложись, Щукарь, на сырую землю и помирай с
господом богом к едреной матушке! Вот какой петрушкой складывается моя гробовая
жизня!.. Стало быть, с час назад приходит сюда моя зазноба, а я сижу с Антипушкой Грачом
на дворе, табачок с ним покуриваем и рассуждаем про артистов и насчет нашей
протекающей жизни. Приходит она, треклятая, берет меня за руку и волокет за собой, как
сытый конь перевернутую вверх зубьями борону. Легочко волокет, не кряхнет даже и не
охнет от натуги, хотя я и упирался обеими ногами изо всех силов.
Да ежели хотите знать, то на моей старухе пахать можно и груженые воза возить, а
меня ей утянуть куда хошь — раз плюнуть, до того она сильная, проклятая! Сильная до
ужасти, как ломовая лошадюка, истинный бог не брешу! Уж кому-кому, а мне про ее силищу
известно до тонкостев, на своем горбу пробовал…
И вот она меня и тянет и волокет следом за собой, а что поделаешь? Сила солому
ломит. Поспешаю за ней, а сам спрашиваю: «За какой нуждой ты меня от собрания
отрываешь, как новорожденного дитя от материнских грудей? Ить мне же там дело
предстоит!» А она говорит: «Пойдем, старый, у нас ставня на одном окошке сорвалась с
петли, навесь ее как следует, а то, не дай бог, подует ночью ветер и расколотит нам окошко».
Это как вам, номер? Вот тебе, думаю, и раз! «Да, что же, — говорю ей, — завтра дня не
будет, чтобы ставню навесить? Не иначе ты ополоумела, старая кочерыжка!» А она говорит:
«Я хвораю, и мне одной лежать в хворости скучно, не слиняешь, ежели посидишь возле
меня». Вот тебе и два! Я ответствую ей на это: «Позови какую-нибудь старуху, она и
посидит с тобой, пока я на собрание вернусь и Агафоше Дубцову отлуп дам». А она говорит:
«Желаю только с тобой скуку делить, и никакая старуха мне не нужна». Вот тебе и три, то
есть три пакости в ответ!
Это как, можно добровольно переносить такое смывание над человеком или надо было
сразу экуироваться от такой непролазной дурости? Я так и сделал, то есть самовольно
экуировался. Вошли в хату, а я, не долго думая, шмыг — в сенцы, оттуда — на крыльцо и
поспешно накинул цепку на дверной пробой, а сам на рысях сюда, в школу! Окошечки у нас
в хате маленькие, узенькие, а старуха моя, вы же знаете, тушистая, огромадная. Ей ни за что

