Page 336 - Поднятая целина
P. 336
сидели не шевелясь, молча и напряженно следя за неожиданно вспыхнувшим словесным
поединком между старым кузнецом и Островновым, чувствуя, что за всем этим кроется
что-то недосказанное, тяжелое, темное…
— А какие у меня могут быть скрытые думки? Раз ты все на свете наскрозь видишь, так
ты и скажи, — предложил Островнов, снова обретая утраченное было спокойствие и уже
переходя от обороны к наступлению.
— Ты сам, Лукич, возьми и скажи про себя. С какой стати и чего ради я буду за тебя
гутарить?
— Нечего мне с тобой говорить!
— А ты не со мной, ты с народом… с народом поговори!
— Окромя тебя, никто с меня ничего не спрашивает.
— Хватит с тебя и меня одного. Стало быть, не хочешь говорить? Ну, ничего,
подождем, не нынче, так завтра все одно заговоришь!
— Да чего ты ко мне привязался, Ипполит? Ты сам-то почему не вступаешь в партию?
Ты за себя скажи, а меня нечего исповедовать, ты не поп!
— А кто тебе сказал, что я не вступаю в партию? — не меняя положения, медленно,
подчеркнуто растягивая слова, спросил Шалый.
— Не состоишь в партии — значит, не вступаешь.
И тут Шалый, крякнув, оттолкнулся плечом от оконной притолоки, перед ним дружно
расступились хуторяне, и он развалисто, не спеша, зашагал к столу президиума, на ходу
говоря:
— Раньше не вступал — это да, а зараз вступлю. Ежели ты, Яков Лукич, не вступаешь,
стало быть, мне надо вступать. А вот ежели бы ты нынче подал заявление, то я бы
воздержался. Нам с тобой в одной партии не жить! Разных партий мы с тобой люди…
Островнов промолчал, как-то неопределенно улыбаясь, а Шалый подошел к столу,
встретил сияющий, признательный взгляд Давыдова и, протягивая заявление, кое-как
нацарапанное на восьмушке листа старой пожелтевшей бумаги, сказал:
— А вот поручателей-то у меня и нету. Как-то надо вылазить из такого положения…
Кто из вас, ребятки, за меня поручится? А ну-ка, пишите.
Но Давыдов уже писал рекомендацию — размашисто и торопливо. Потом ручку взял у
него Нагульнов.
Единогласно был принят кандидатом в члены партии и Ипполит Шалый. После
голосования ему, встав с мест, начали аплодировать коммунисты гремяченской ячейки, а за
ними поднялись и все присутствовавшие на собрании, редко, неумело, гулко хлопая
мозолистыми, натруженными ладонями.
Шалый стоял, растроганно моргая. Он как бы заново оглядывал повлажневшими
глазами издавна знакомые лица хуторян. Но когда Разметнов шепнул ему на ухо: «Ты бы,
дядя Ипполит, сказал народу что-нибудь этакое, чувствительное…» — старик упрямо
мотнул головой.
— Нечего на ветер слова кидать! Да и нету у меня в загашнике таких слов… Видишь,
как хлопают? Стало быть, им и так все понятно, без моих лишних слов.
Но разительная перемена во внешнем облике произошла за эти минуты не с кем-либо
из вновь принятых в партию, а самим секретарем партячейки Нагульновым. Таким Давыдов
еще никогда не видел его: Макар широко и открыто улыбался. Поднявшись за столом во весь
рост, он немножко нервически оправлял гимнастерку, бесцельно касался пальцами пряжки
солдатского ремня, переступал с ноги на ногу, а самое главное — улыбался, показывая
густые, мелкие зубы. Всегда плотно сжатые губы его, дрогнув в уголках, вдруг расползались
в какой-то по-детски трогательной улыбке, и так необычна была она на аскетически суровом
лице Макара, что первый не выдержал Устин Рыкалин. Это он в величайшем изумлении
воскликнул:
— Гляньте, люди добрые, Макар-то наш похоже что улыбается! Первый раз в жизни
вижу такую диковину!..

