Page 85 - Поднятая целина
P. 85

— Добре! Ходимте  у хату, а то вже мои хлопцы заждались. Як я у цей агитколонни
               голова, то я з вами зараз и побалакаю. Зовуть мене Кондратько, а коли мои хлопци будут
               казать вам, що зовуть мене Квадратько, то вы им, пожалуйста, не давайте виры, бо они у
               мене таки скаженни та дурны, шо и слов нема…  — говорил он громовитым басом, боком
               протискиваясь в дверь.
                     Осип  Кондратько  работал  на  юге  России  более  двадцати  лет.  Сначала  в  Таганроге,
               потом в Ростове-на-Дону, в Мариуполе и, наконец, в Луганске, откуда и пошел в Красную
               гвардию,  чтобы  подпереть  своим  широким  плечом  молодую  Советскую  власть.  За  годы
               общения  с  русскими  он  утратил  чистоту  родной  украинской  речи,  но  по  облику,  по
               нависшим шевченковским усам в нем еще можно было узнать украинца. Вместе с донецкими
               шахтерами, с Ворошиловым шел он в 1918 году сквозь полыхавшие контрреволюционными
               восстаниями  казачьи  хутора  на  Царицын…  И  уже  после,  когда  в  разговоре  касались
               отлетевших в прошлое годов гражданской войны, чей отзвук неумираемо живет в сердцах и
               памяти  ее  участников,  Кондратько  с  тихой  гордостью  говорил:  «Наш  Клементий,
               луганський… Як же, колысь булы добре знакомы, та, мабуть, ще побачимось. Вин мене зразу
               взнае! Пид Царицыном, як воювалы з билыми, вин зо мной стике разив шутковав: „Ну як,
               каже,  Кондратько,  дило?  Ты  ще  живый,  старый  вовк?“  —  „Живый,  кажу,  Клементий
               Охримыч, николы зараз помырать, бачите як з контрой рубаемось? Як скаженни!“ Колы б
               побачилысь, вин бы мене и зараз пригорнув», — уверенно заканчивал Кондратько.
                     После войны он опять попал в Луганск, служил в органах Чека на транспорте, потом
               перебросили его на партработу и снова на завод. Оттуда-то по партмобилизации и был он
               послан на помощь коллективизирующейся деревне. За последние годы растолстел, раздался
               вширь  Кондратько…  Теперь  не  узнать  уж  соратникам  того  самого  Осипа  Кондратько,
               который в 1918 году на подступах к Царицыну зарубил в бою четырех казаков и кубанского
               сотника Мамалыгу, получившего «за храбрость» серебряную с золотой насечкой шашку из
               рук  самого  Врангеля.  Взматерел  Осип,  начал  стариться,  по  лицу  пролегли  синие  и
               фиолетовые прожилки… Как коня быстрый бег и усталь кроют седым мылом, так и Осипа
               взмылило время сединой; даже в никлых усах — и там поселилась вероломная седина. Но
               воля и сила служат Осипу Кондратько, а что касается неумеренно возрастающей полноты, то
               это  пустое.  «Тарас  Бульба  ще  важче  мене  був,  а  з  ляхами  як  рубався?  Ото  ж!  Колы
               прийдеться  воюваты,  так  я ще  зумию  з  якого-небудь  охвицера  двох  зробыти!  А  пивсотни
               годив моих  —  що  ж  таке?  Мий  батько  сто  жив при  царськой власти,  а  я зараз при  своей
               риднесенькой пивтораста проживу!»  — говорит он, когда ему указывают на его лета и все
               увеличивающуюся толщину.
                     Кондратько первым вошел в комнату сельсовета.
                     — Просю тыше, хлопци! Ось — председатель колхоза, а це — секретарь ячейки. Треба
               нам зараз послухать, яки тутечка дила, тоди будемо знать, шо нам робыть. А ну, сидайте!
                     Человек пятнадцать из состава агитколонны, разговаривая, стали рассаживаться, двое
               пошли  на  баз  —  видимо,  к  лошадям. Рассматривая незнакомые  лица,  Давыдов  узнал  трех
               районных работников: агронома, учителя из школы второй ступени и врача; остальные были
               присланы из округа, некоторые, судя по всему, с производства. Пока рассаживались, двигая
               стульями и покашливая, Кондратько шепнул Давыдову:
                     — Прикажи, шоб нашим коням синця кинулы та шоб пидводчикы не отлучалысь, — и
               хитро прижмурился. — А мабуть, у тебя и овсом мы разживемось?
                     — Нет овса, остался лишь семенной, — ответил Давыдов и тотчас же весь внутренне
               похолодел, остро ощущая неловкость, неприязнь к самому себе.
                     Овса  кормового  было  еще  более  ста  пудов,  но  он  ответил  отказом  потому,  что
               оставшийся овес хранили к началу весенних работ как зеницу ока; и Яков Лукич, чуть не
               плача, отпускал лошадям (одним правленческим лошадям!) по корцу драгоценного зерна, и
               то только перед долгими и трудными поездками.
                     «Вот она, мелкособственническая стихия! И меня захлестывать начинает… — подумал
               Давыдов. —  Ничего  подобного  не  было  раньше,  факт!  Ах,  ты…  Дать,  что  ли,  овса?  Нет,
   80   81   82   83   84   85   86   87   88   89   90