Page 20 - Поединок
P. 20
— Ах, знаю, знаю! — торопливо и радостно перебила его Шурочка. — Но только это
теперь не так легко делать, а вот раньше, в детстве, — ах как это было забавно!..
— Да, да, именно в детстве. Да.
— Как же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало:
«может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может
быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла
вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя
хвостиками. Правда ведь?
Ромашов с нежностью поглядел на нее.
— Как это странно, что у нас одни и те же мысли, — сказал он тихо. — А унзер,
понимаете, это что-то высокое-высокое, что-то худощавое и с жалом. Вроде как какое-то
длинное, тонкое насекомое, и очень злое.
— Унзер? — Шурочка подняла голову и, прищурясь, посмотрела вдаль, в темный угол
комнаты, стараясь представить себе то, о чем говорил Ромашов.
— Нет, погодите: это что-то зеленое, острое. Ну да, ну да, конечно же — насекомое!
Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка.
— А то вот еще бывает, — начал таинственно Ромашов, — и опять-таки в детстве это
было гораздо ярче. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно
дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так
странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно,
что это я говорю, что я живу, что я думаю.
— О, я тоже это знаю! — весело подхватила Шурочка. — Но только не так. Я, бывало,
затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до
сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня
проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить.
Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим
голосом:
— Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо…
— Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал
Николаев, вставая со стула.
От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост,
он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело
захрустело в суставах от этого мощного движения.
В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой
матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова
был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка
спросила небрежно, как она и часто спрашивала:
— Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись?
Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся.
— Как вам не совестно! — наставительно заметила хозяйка. — Еще и пить не умеете, а
тоже… Я понимаю, вашему возлюбленному Назанскому простительно, он отпетый человек,
но вам-то зачем? Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за
стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит.
Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул:
— Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним
обстоятельствам. Тю-тю-у! Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели?
Что он, закурил?
Ромашов смущенно заморгал веками.
— Нет, я-не заметил. Впрочем, кажется, пьет…
— Ваш Назанский — противный! — с озлоблением, сдержанным низким голосом
сказала Шурочка. — Если бы от меня зависело, я бы этаких людей стреляла, как бешеных
собак. Такие офицеры — позор для полка, мерзость!