Page 112 - Хождение по мукам. Сёстры
P. 112
24
В осенние сумерки на морском побережье северо-восточный ветер гнул дугою голые
тополя, потрясал рамы в старом, стоящем на холме, доме с деревянной башней, грохотал
крышей так, что казалось, будто по железной крыше ходит тяжеловесный человек, дул в
трубы, под двери, во все щели.
Из окон дома было видно, как на бурых плантажах мотались голые розы, как над
изрытым свинцовым морем летят рваные тучи. Было холодно и скучно.
Аркадий Жадов сидел на ветхом диванчике, во втором этаже дома, в единственной
обитаемой комнате. Пустой рукав его когда-то щегольского френча был засунут за пояс.
Лицо с припухшими веками выбрито чисто, пробор тщательно приглажен, на скулах два
двигающихся желвака.
Прищурив глаза от дыма папироски, Жадов пил красное вино, еще оставшееся в
бочонках в погребе отцовского его дома. На другом конце диванчика сидела Елизавета
Киевна, тоже пила вино и курила, кротко улыбаясь. Жадов приучил ее молчать по целым
дням, – молчать и слушать, когда он, вытянув бутылок шесть старого кабернэ, начнет
высказываться. А мыслей у него за войну, за голодное сиденье в «Шато Кабернэ»,
полуразрушенном доме на двух десятинах виноградника – единственном достоянии,
оставшемся у него после смерти отца, – жестоких мыслей у Жадова накопилось много.
Шесть месяцев тому назад в тыловом лазарете, в одну из скверных ночей, когда у
Жадова ныла несуществующая, отрезанная рука, он сказал Елизавете Киевне с
раздражением, зло и обидно:
– Чем таращиться на меня всю ночь влюбленными глазами, мешать спать, – позвали бы
завтра попа, чтобы покончить эту канитель.
Елизавета Киевна побледнела, потом кивнула головой, – хорошо. В лазарете их
обвенчали. В декабре Жадов эвакуировался в Москву, где ему сделали вторую операцию,
а ранней весной они с Елизаветой Киевной приехали в Анапу и поселились в «Шато
Кабернэ». Средств к жизни у Жадова не было никаких, деньжонки на хлеб добывались
продажей старого инвентаря и домашней рухляди. Зато вина было вволю –
любительского кабернэ, выдержанного за годы войны.
Здесь, в пустынном, полуразрушенном доме с башней, засиженной птицами, наступило
долгое и безнадежное безделье. Разговоры все давно переговорены. Впереди пусто. За
Жадовыми словно захлопнулась дверь наглухо.
Елизавета Киевна пыталась заполнить собою пустоту мучительно долгих дней, но ей
удавалось это плохо: в желании нравиться она была смешна, неряшлива и неумела.
Жадов дразнил ее этим, и она с отчаянием думала, что, несмотря на широту мыслей,
ужасно чувствительна как женщина. И все же ни за какую другую она не отдала бы эту
нищую жизнь, полную оскорблений, засасывающей скуки, преклонения перед мужем и
редких минут сумасшедшего восторга.
В последнее время, когда засвистала осень по голому побережью, Жадов стал особенно
раздражителен: не пошевелись, – сейчас же у него вздергивалась губа над злыми
зубами, и сквозь зубы, отчетливо рубя слова, он говорил ужасные вещи. Елизавета
Киевна иногда только внутренне содрогалась, тело ее покрывалось гусиной кожей от
оскорблений. И все же, по целым часам, не сводя глаз с красивого, осунувшегося лица
Жадова, она слушала его бред.
Он посылал ее за вином в сводчатый кирпичный погреб, где бегали большие пауки. Там,
присев у бочки, глядя, как в глиняный кувшин бежит багровая струйка кабернэ,
Елизавета Киевна давала волю мыслям. С упоительной горечью она думала, что Аркадий
когда-нибудь убьет ее здесь, в погребе, и закопает под бочкой. Пройдет много зимних
ночей. Он зажжет свечу и спустится сюда к паукам. Сядет перед бочкой и, глядя вот так
же на струйку вина, вдруг позовет: «Лиза…» И только побегут пауки по стенам. И он
зарыдает в первый раз в жизни от одиночества, от смертельной тоски. Так мечтая,
Елизавета Киевна искупала все обиды, – в конце-то концов не он, а она возьмет верх.
Ветер усиливался. Дрожали стекла от его порывов. На башне заревел дикий голос и