Page 107 - Тихий Дон
P. 107

пятые  сутки  напился,  ругался  по-польски  и  по-немецки  и,  плача,  распевал  давнишнюю
               казачью песню о Польше, сложенную еще в 1831 году. С ним за столом сидели приятели и
               братья, пришедшие проводить служивого, глотали водку до обеда, подпевали:

                                         Говорили про Польшу, что богатая,
                                         А мы разузнали — голь проклятая.
                                         У этой у Польши корчемка стоит,
                                         Корчма польская, королевская.

                                         У этой корчемки три их молодца пьют.
                                         Пруссак, да поляк, да млад донской казак.
                                         Пруссак водку пьет — монеты кладет,
                                         Поляк водку пьет — червонцы кладет.

                                         Казак водку пьет — ничего не кладет,
                                         Он по корчме ходит — шпорами гремит,
                                         Шпорами гремит — шинкарку манит:
                                         «Шинкарочка-душечка, поедем со мной,

                                         Поедем со мной к нам на тихий Дон.
                                         У нас на Дону да не по-вашему живут:
                                         Не ткут, не прядут, не сеют, не жнут,
                                         Не сеют, не жнут, да чисто ходют».

                     А с обеда распрощался Гаврила с семьей и уехал. С того дня и стала Пелагея на подол
               рубахи поглядывать.
                     Наталье Коршуновой так объяснила она причину беременности:
                     — Перед  тем  как  прийтить  Гаврюше,  видала  я,  милушка,  сон.  Кубыть,  иду  я  по
               займищу, а попереди меня наша старая корова, какую мы летось на спас продали; идет она, а
               из сиськов молоко дорогу вилюжит… «Господи, думаю, как же это я ее так доила?» После
               этого приходит ко мне бабка Дроздиха за хмелинами, а я ей и расскажи сон, а она: «Отнеси,
               грит, на коровий баз кусочек воску, отломи от свечки, скатай в шарик и отнеси, в коровий
               свежий помет закопай, а то беда под окном караулит». Кинулась я, а свечки-то нету, была
               одна — ребята покатали, тарантулов из норь выманували, что ли. Тут пришел Гаврюша  —
               вот она и беда. До этого три года рубахи сымала, а теперича ишь… — сокрушалась Пелагея,
               тыча пальцем в свой вздувшийся живот.
                     Ожидая  мужа,  Пелагея  горюнилась,  скучала  без  людей,  поэтому  в  пятницу  созвала
               баб-соседок время разделить. Пришла Наталья с недовязанным крючковым чулком (заходила
               весна  —  сильнее  зябнул  дед  Гришака),  она  была  оживлена,  чаще,  чем  нужно,  смеялась
               чужим  шуткам:  просто  ей  не  хотелось,  чтоб  видели  бабы,  что  борет  ее  тоска  по  мужу.
               Пелагея,  свесив  с печки  босые,  в  фиолетовых  прожилках  ноги подтрунивала  над  молодой
               занозистой бабенкой Фросей.
                     — Как же ты, Фроська, казака своего избила?
                     — Не знаешь как? По спине, по голове, по чем пришлось.
                     — Я не про то: как у вас завелось-то?
                     — Так и завелось, — нехотя отвечала та.
                     — Ты б своего прихватила с чужой, аль смолчала бы? — медленно расставляя слова,
               спросила длинная жердястая баба — сноха Кашулина Матвея.
                     — Расскажи, Фросинья.
                     — Ничего уж!.. Нашли о чем гутарить…
                     — Не кобенься, тут все свои.
                     Фрося, выплевывая в руку подсолнечную лузгу, улыбнулась:
   102   103   104   105   106   107   108   109   110   111   112