Page 220 - Тихий Дон
P. 220

Стоило  заикнуться  о  выступлении  на  позиции,  как  сразу  менялось  выражение  лиц  и  под
               опущенными  веками  растекались  недовольство,  угрюмая  неприязнь.  Чувствовалась
               смертельная  усталость,  надорванность,  и  усталость-то  эта  рождала  моральную
               неустойчивость. Листницкий великолепно знал, как страшен бывает человек, когда в таком
               состоянии рвется к какой-либо цели.
                     В 1915 году на его глазах рота солдат пять раз ходила в атаку, неся небывалый урон и
               получая  повторные  приказы:  «Атаку  возобновить».  Остатки  роты  самовольно  снялись  со
               своего участка и пошли в тыл. Листницкий с сотней получил приказ задержать их, и, когда
               он, рассыпав сотню цепью, попытался прекратить движение, в них начали стрелять. От роты
               осталось  не  больше  шестидесяти  человек,  и  он  видел,  с  какой  безумно-отчаянной
               храбростью защищались эти люди от  казаков, никли под сабельными ударами, умирали, а
               лезли напролом, на гибель, уничтожение, решив, что все равно, где принимать смерть.
                     Грозным напоминанием вставал  в  памяти  этот  случай,  и  Листницкий  с  волнением и
               по-новому  всматривался  в  лица  казаков,  думал:  «Неужели  и  эти  когда-нибудь  вот  так  же
               повернут и пойдут, и ничто, кроме смерти, не в силах будет их удержать?» И, сталкиваясь с
               усталыми, озлобленными взглядами, честно решал: «Пойдут!»
                     Коренным образом изменились казаки по сравнению с прошлыми годами. Даже песни
               —  и  те  были  новые,  рожденные  войной,  окрашенные  черной  безотрадностью.  Вечерами,
               проходя  мимо  просторного  заводского  сарая,  где  селилась  сотня,  Листницкий  чаще  всего
               слышал одну песню, тоскливую, несказанно грустную. Пели ее всегда в три-четыре голоса.
               Над густыми басами, взлетывая, трепетал редкой чистоты и силы тенор подголоска:

                                         Ой, да разродимая моя сторонка,
                                         Не увижу больше я тебя.
                                         Не увижу, голос не услышу
                                         На утренней зорьке в саду соловья.

                                         А ты, разродимая моя мамаша,
                                         Не печалься дюже обо мне.
                                         Ведь не все же, моя дорогая,
                                         Умирают на войне.

                     Листницкий, останавливаясь, прислушивался и чувствовал, что и его властно трогает
               бесхитростная грусть песни. Какая-то тугая струна натягивалась в учащающем удары сердце,
               низкий тембр подголоска дергал эту струну, заставлял ее больно дрожать. Листницкий стоял
               где-нибудь неподалеку от сарая, вглядывался в осеннюю хмарь вечера и ощущал, что глаза
               его увлажняются слезой, остро и сладко режет веки:

                                         Еду, еду по чистому полю,
                                         Сердце чувствует во мне,
                                         Ой, да сердце чует, оно предвещает —
                                         Не вернуться молодцу домой.

                     Басы  еще  не  обрывали  последних  слов,  и  подголосок  уже  взметывался  над  ними,  и
               звуки,  трепеща,  как  крылья  белогрудого  стрепета  в  полете,  торопясь,  звали  за  собой,
               рассказывали:

                                         Просвистела пуля свинцовая,
                                         Поразила грудь она мою.
                                         Я упал коню своему на шею,
                                         Ему гриву черну кровью обливал…
   215   216   217   218   219   220   221   222   223   224   225