Page 471 - Тихий Дон
P. 471

безмолвно  и  улыбчиво  засматривая  в  глаза  мужа,  расстегивала  на  нем  петли  полушубка,
               опасливо  обходила  с  правой  стороны,  где  рядом  с  кобурой  нагана  сизо  посвечивала
               привязанная к поясу ручная граната.
                     На ходу коснувшись щекой заиндевевших усов брата, Дуняшка выбежала убрать коня.
               Ильинична,  вытирая  завеской  губы,  готовилась  целовать  «старшенького».  Около  печи
               хлопотала  Наталья.  Вцепившись  в  подол  ее  юбки,  жались  детишки.  Все  ждали  от  Петра
               слова, он, кинув с порога хриплое: «Здорово живете!»  — молча раздевался, долго обметал
               сапоги  просяным  веником  и,  выпрямив  согнутую  спину,  вдруг  жалко  задрожал  губами,
               как-то  потерянно  прислонился  к  спинке  кровати,  и  все  неожиданно  увидели  на
               обмороженных, почерневших щеках его слезы.
                     — Служивый!  Чего  это  ты? —  под  шутливостью  хороня  тревогу  и  дрожь  в  горле,
               спросил старик.
                     — Пропали мы, батя!
                     Петро длинно покривил рот, шевельнул белесыми бровями и, пряча глаза, высморкался
               в грязную, провонявшую табаком утирку.
                     Григорий  ушиб  ласкавшегося  к  нему  кота, —  крякнув,  соскочил  с  печки.  Мать
               заплакала, целуя завшивевшую голову Петра, но сейчас же оторвалась от него:
                     — Чадушка моя! Жалкий мой, молочка-то кисленького положить? Да ты иди, садись,
               щи охолонуть. Голодный, небось?
                     За  столом,  нянча  на  коленях  племянника,  Петро  оживился:  сдерживая  волнение,
               рассказал  об  уходе  с  фронта  28-го  полка,  о  бегстве  командного  состава,  о  Фомине  и  о
               последнем митинге в Вешенской.
                     — Как же ты думаешь? — спросил Григорий, не снимая с головы дочери черножилую
               руку.
                     — И  думать  нечего.  Завтра  вот  переднюю,  а  к  ночи  поеду.  Вы,  маманя,  харчей  мне
               сготовьте, — повернулся он к матери.
                     — Отступать, значит?
                     Пантелей Прокофьевич утопил пальцы в кисете, да так и остался с высыпавшимся из
               щепоти табаком, ожидая ответа.
                     Петро встал, крестясь на мутные, черного письма, иконы, смотрел сурово и горестно:
                     — Спаси Христос, наелся!.. Отступать, говоришь? А то как же? Чего же я останусь?
               Чтобы мне краснопузые кочан срубили? Может, вы думаете оставаться, а я… Не, уж я поеду!
               Офицеров они не милуют.
                     — А дом как же? Стал быть, бросим?
                     Петро только плечами повел на вопрос старика. Но сейчас же заголосила Дарья:
                     — Вы  уедете,  а  мы  должны оставаться?  Хороши,  нечего  сказать!  Ваше  добро  будем
               оберегать!.. Через него, может, и жизни лишишься! Сгори оно вам ясным огнем! Не останусь
               я!
                     Даже  Наталья,  и  та  вмешалась  в  разговор.  Глуша  звонкий  речитатив  Дарьи,
               выкрикнула:
                     — Ежели хутор миром тронется — и мы не останемся! Пеши уйдем!
                     — Дуры!  Сучки! —  исступленно  заорал  Пантелей  Прокофьевич,  перекатывая  глаза,
               невольно ища костыль. — Стервы, мать вашу курицу! Цыцте, окаянные! Мушинское дело, а
               они равняются… Ну давайте бросим все и пойдем куда глаза глядят! А скотину куда денем?
               За пазуху покладем? А курень?
                     — Вы, бабочки, чисто умом тронулись! — обиженно поддержала его Ильинична. — Вы
               его, добро-то, не наживали, вам легко его кинуть. А мы со стариком день и ночь хрип гнули,
               да вот так-таки и кинуть? Нет уж! — Она поджала губы, вздохнула. — Идите, а я с места не
               тронусь. Нехай лучше у порога убьют — все легче, чем под чужим плетнем сдыхать!
                     Пантелей  Прокофьевич  подкрутил  фитиль  у  лампы,  сопя  и  вздыхая.  На  минуту  все
               замолчали.  Дуняшка,  надвязывавшая  паголенок  чулка,  подняла  от  спиц  голову,  шепотом
               сказала:
   466   467   468   469   470   471   472   473   474   475   476