Page 97 - Тихий Дон
P. 97
беспричинно ревновал ее к Сашке. В месяц раз брал он Сашку за пуговицу просаленной
рубахи и уводил на зады.
— Дед, ты на мою бабу не заглядывайся!
— Это как сказать… — Сашка многозначительно мигал.
— Отступись, дед! — просил Тихон.
— Я, дружок, рябых люблю. Мне шкалик не подноси, а рябую вынь да положь. Что ни
дюжей ряба — дюжей нашего брата, шельма, любит.
— В твои годы, дед, совестно и грех… Эх ты, а ишо лекарь, лошадей пользуешь, святое
слово знаешь…
— Я на все руки лекарь, — упорствовал Сашка.
— Отступись, дед! Нельзя так-то.
— Я, брат, эту Лукерью пристигну. Прощайся с ней, шельмой, отобью! Она — как
пирог с изюмом. Только изюм-то повыковырянный, оттого будто ряба малость. Люблю
таких!
— На вот… а под ноги не попадайся, а то убью, — говорил Тихон, вздыхая и вытягивая
из кисета медяки.
Так каждый месяц.
В сонной одури плесневела в Ягодном жизнь. Глухое, вдали от проезжих шляхов,
лежало по суходолу имение, с осени глохла связь со станицей и хуторами. Зимой на бугор,
упиравшийся в леваду выпуклым песчаным мысом, ночами выходили волчьи выводки,
зимовавшие в Черном лесу, выли, пугая лошадей. Тихон шел в леваду стрелять из панской
двустволки, а Лукерья, кутая дерюжкой толстый — что печной заслон — зад, замирала,
ожидая выстрела, всматриваясь в темноту заплывшими в жирных рябых щеках глазками. В
это время представлялся ей дурной, плешивый Тихон красивым и отчаянно храбрым
молодцом, и, когда хлопала дверь в людской, впуская дымящийся пар и Тихона, она
теснилась на кровати и, воркуя, сладко обнимала назябшего сожителя.
Летом Ягодное допоздна гудело голосами рабочих. Сеял пан десятин сорок разного
хлеба, рабочих нанимал убирать. Изредка летом наезжал в имение Евгений, ходил по саду и
леваде, скучал. Утрами просиживал возле пруда с удочками. Был он невысок, полногруд.
Носил чуб по-казачьи, зачесывая на правую сторону. Ловко обтягивал его офицерский
сюртук.
Григорий в первые дни, как только поселился в имении с Аксиньей, часто бывал у
молодого хозяина. В людскую приходил Вениамин; склоняя плюшевую голову, улыбался:
— Иди, Григорий, к молодому пану, велел позвать.
Григорий входил, становился у притолоки. Евгений Николаевич, щеря редкие широкие
зубы, указывал рукой на стул:
— Садись.
Григорий садился на краешек.
— Как тебе нравятся наши лошади?
— Добрые кони. Серый дюже хорош.
— Ты его почаще проезжай. Смотри, наметом не гони.
— Мне дед Сашка толковал.
— А Крепыш как?
— Это гнедой-то? Цены не уставлю. Копыто вот защербил, перековать надо.
Молодой пан, щуря пронзительные серые глаза, спрашивал:
— Тебе ведь в лагери в мае идти?
— Так точно.
— Я поговорю с атаманом, не пойдешь.
— Покорнейше благодарю.
Молчали. Сотник, расстегнув воротник мундира, поглаживал женски белую грудь.
— Что ж, ты не боишься, что Аксиньин муж отнимет ее у тебя?
— Он от нее отказался, не отнимет.