Page 117 - Собор Парижской Богоматери
P. 117
епископскую митру. На голой плите, служившей полом, в углу, скорчившись, сидела
женщина. Подбородок ее упирался в колени, прижатые к груди скрещенными руками. На
первый взгляд это сжавшееся в комок существо, утонувшее в широких складках коричневого
вретища, с длинными седыми волосами, которые свисали на лицо и падали вдоль ног до самых
ступней, казалось каким-то странным предметом, чернеющим на сумрачном фоне кельи,
каким-то подобием темного треугольника, четко разделенного падающим из оконца лучом
света на две половины – одну темную, другую светлую. Это был один из тех призраков,
наполовину погруженных во мрак, наполовину залитых светом, которых видишь либо во сне,
либо на причудливых полотнах Гойи, – бледных, недвижных, зловещих, присевших на
чьей-нибудь могиле или прислонившихся к решетке темницы. Создание это не походило ни на
женщину, ни на мужчину, ни на какое живое существо: это был набросок человека, нечто
вроде видения, в котором действительность сливалась с фантастикой, как свет сливается с
тьмой. Сквозь ниспадавшие до полу волосы с трудом можно было различить изможденный
суровый профиль; из-под платья чуть виднелся кончик босой ноги, скрюченной на жестком
ледяном полу. Человеческий облик, смутно проступавший сквозь эту скорбную оболочку,
вызывал в зрителе содрогание.
Этой фигуре, словно вросшей в каменную плиту, казалось, были чужды движение,
мысль, дыхание. Прикрытая в январский холод лишь тонкой холщовой рубахой, на голом
гранитном полу, без огня, в полумраке темницы, косое оконце которой пропускало лишь
стужу, но не давало доступа солнцу, она, по-видимому, не только не страдала, но вообще
ничего не ощущала. Она стала каменной, как ее келья, и ледяной, как зима. Руки ее были
скрещены, взгляд устремлен в одну точку. В первую минуту ее можно было принять за
призрак, вглядевшись пристальнее – за статую.
И все же ее посиневшие губы время от времени приоткрывались от вздоха, но движение
их было столь же безжизненным, столь же бесстрастным, как трепетанье листьев на ветру.
И все же в ее потускневших глазах порой зажигался взгляд, неизъяснимый,
проникновенный, скорбный, прикованный к невидимому снаружи углу кельи, – взгляд,
который, казалось, устанавливал связь между мрачными мыслями этой страждущей души и
какимто таинственным предметом.
Таково было это существо, прозванное за обиталище «затворницей», а за одежду –
«вретишницей».
Все три женщины – Жервеза тоже присоединилась к Майетте и Ударде смотрели в
оконце. Несчастная не замечала их, хотя их головы, заслоняя окно, лишали ее и без того
скудного дневного света.
– Не будем ее тревожить, – шепотом проговорила Ударда, – она молится.
Между тем Майетта с возраставшим волнением всматривалась в эту безобразную,
поблекшую, растрепанную голову.
– Как странно! – бормотала она.
Просунув голову сквозь решетку, она ухитрилась заглянуть в тот угол, к которому был
прикован взор несчастной.
Когда Майетта оторвалась от окна, все лицо у нее было в слезах.
– Как зовут эту женщину? – спросила она Ударду.
– Мы зовем ее сестрой Гудулой, – ответила Ударда.
– А я назову ее Пакеттой Шантфлери, – сказала Майетта.
Приложив палец к губам, она предложила Ударде просунуть голову в оконце и заглянуть
внутрь.
Ударда заглянула в тот угол, куда был неотступно устремлен горевший мрачным
восторгом взор затворницы, и увидала розовый шелковый башмачок, расшитый золотыми и
серебряными блестками.
Вслед за Удардой заглянула в келью и Жервеза, и все три женщины расплакались при
виде несчастной матери.
Однако ни их взоры, ни их слезы не отвлекли внимания затворницы. Ее руки