Page 41 - Темные аллеи
P. 41

эта необыкновенная ночь принимает его в свое непостижимое светлое царство вместе с нею, с
               этой близостью…
                     Как  он  мог,  уезжая,  вспоминать  ее  только  случайно,  забывать  ее  милый
               простосердечный голосок, ее то радостные, то грустные, но всегда любящие, преданные глаза,
               как он мог любить других и некоторым из них придавать гораздо больше значения, чем ей!
                     На другой день она служила, не поднимая глаз. Казакова спросила:
                     — Что это ты такая, Таня?
                     Она покорно ответила:
                     — Мало ли у меня горя, барыня…
                     Казакова сказала ему, когда она вышла:
                     — Да, конечно: сирота, без матери, отец нищий, беспутный мужик…
                     Перед вечером, когда она ставила на крыльце самовар, он, проходя, сказал ей:
                     — Ты  не  думай,  я  тебя  давно  полюбил.  Брось  плакать,  убиваться,  этим  ничему  не
               поможешь…
                     Она тихо ответила, смаргивая слезы и суя в самовар пылающие щепки:
                     — Кабы правда полюбили, все бы легче было…
                     Потом  она  стала  иногда  взглядывать  на  него,  как  бы  несмело  спрашивать  взглядом:
               правда?
                     Раз вечером, когда она вошла оправлять ему постель, он подошел к ней и обнял ее за
               плечо. Она с испугом взглянула на него и, вся покраснев, прошептала:
                     — Отойдите за-ради Господа. Того гляди старуха зайдет…
                     — Какая старуха?
                     — Да старая горничная, будто не знаете!
                     — Я к тебе нынче ночью приду…
                     Ее точно обожгло, — первое время старуха приводила ее в ужас:
                     — Ох, что вы, что вы! Я с ума от страха сойду!
                     — Ну, не надо, не бойся, не приду, — сказал он поспешно.
                     Она служила теперь уже по-прежнему, скоро и заботливо, опять стала вихрем носиться
               через двор в кухню, как носилась прежде, и порой, улучив удобную минуту, тайком бросала на
               него взгляды уже смущенно-радостные. И вот однажды утром, чем свет, когда он еще спал, ее
               отправили в город за покупками. За обедом Казакова сказала:
                     — Что делать, старосту с работником я отослала на мельницу, некого послать за Таней
               на станцию. Может, ты бы съездил?
                     Он, сдержав радость, ответил с притворной небрежностью:
                     — Что ж, охотно проедусь.
                     Старая горничная, подававшая на стол, нахмурилась:
                     — За  что  ж  вы,  сударыня,  хотите  девку  навек  осрамить?  Что  ж  после  этого  начнут
               говорить про нее по всему селу?
                     — Ну, поезжай сама, — сказала Казакова. — Что ж ей, пешком, что ли, со станции идти?
                     Около  четырех  он  выехал,  в  шарабане,  на  старой  высокой  черной  кобыле  и,  боясь
               опоздать  к  поезду,  погнал  ее  за  селом  шибко,  подскакивая  по  маслянистой,  колчеватой,
               подмерзшей и потом отсыревшей дороге, — последние дни были влажные, туманные, а в тот
               день туман был особенно густ: еще когда он ехал по селу, казалось, что наступает ночь, и в
               избах уже видны были дымно-красные огни, какие-то дикие за сизостью тумана. Дальше, в
               поле, стало совсем почти темно и от тумана уже непроглядно. Навстречу тянуло холодным
               ветром  и  мокрой  мглой.  Но  ветер  не  разгонял  тумана,  напротив,  нагонял  все  гуще  его
               холодный,  темно-сизый  дым,  душил  им,  его  пахучей  сыростью,  и  казалось,  что  за  его
               непроглядностью нет ничего — конец мира и всего живого. Картуз, чуйка, ресницы, усы, все
               было  в  мельчайшем  мокром  бисере.  Черная  кобыла  размашисто  неслась  вперед,  шарабан,
               подскакивая по скользким колчам, бил ему в грудь. Он приловчился и закурил  — сладкий,
               душистый, теплый, человеческий дым папиросы смешался с первобытным запахом тумана,
               поздней осени, мокрого голого поля. И все темнело, все мрачнело вокруг, вверху и внизу, —
   36   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46