Page 22 - Анна Каренина
P. 22

как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин, поднес
               ее Степану Аркадьичу.
                     – Что же пить будем?
                     – Я что хочешь, только немного, шампанское, – сказал Левин.
                     – Как? сначала? А впрочем, правда, пожалуй. Ты любишь с белою печатью?
                     – Каше блан, – подхватил татарин.
                     – Ну, так этой марки к устрицам подай, а там видно будет.
                     – Слушаю-с. Столового какого прикажете?
                     – Нюи подай. Нет, уж лучше классический шабли.
                     – Слушаю-с. Сыру вашего прикажете?
                     – Ну да, пармезану. Или ты другой любишь?
                     – Нет, мне все равно, – не в силах удерживать улыбки, говорил Левин.
                     И татарин с развевающимися фалдами над широким тазом побежал и через пять минут
               влетел  с  блюдом  открытых  на  перламутровых  раковинах  устриц  и  с  бутылкой  между
               пальцами.
                     Степан Аркадьич смял накрахмаленную салфетку, засунул ее себе за жилет и, положив
               покойно руки, взялся за устрицы.
                     – А  недурны,  –  говорил  он,  сдирая  серебряною  вилочкой  с перламутровой  раковины
               шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. – Недурны, – повторял он, вскидывая
               влажные и блестящие глаза то на Левина, то на татарина.
                     Левин ел и устрицы, хотя белый хлеб с сыром был ему приятнее. Но он любовался на
               Облонского. Даже татарин, отвинтивший пробку и разливавший игристое вино по разлатым
               тонким  рюмкам,  с  заметною  улыбкой  удовольствия,  поправляя  свой  белый  галстук,
               поглядывал на Степана Аркадьича.
                     – А ты не очень любишь устрицы? – сказал Степан Аркадьич, выпивая свой бокал, –
               или ты озабочен? А?
                     Ему  хотелось,  чтобы  Левин  был  весел.  Но  Левин  не  то  что  был  не  весел,  он  был
               стеснен.  С  тем,  что  было  у  него  в  душе,  ему  жутко  и  неловко  было  в  трактире,  между
               кабинетами,  где  обедали  с  дамами,  среди  этой  беготни  и  суетни;  эта  обстановка  бронз,
               зеркал,  газа,  татар  –  все  это  было  ему  оскорбительно.  Он  боялся  запачкать  то,  что
               переполняло его душу.
                     – Я? Да, я озабочен; но, кроме того, меня это все стесняет, – сказал он. – Ты не можешь
               представить себе, как для меня, деревенского жителя, все это дико, как ногти того господина,
               которого я видел у тебя…
                     – Да, я видел, что ногти бедного Гриневича тебя очень заинтересовали, – смеясь, сказал
               Степан Аркадьич.
                     – Не  могу,  –  отвечал  Левин.  –  Ты  постарайся,  войди  в  меня,  стань  на  точку  зрения
               деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб
               удобно  было  ими  работать;  для  этого  обстригаем  ногти,  засучиваем  иногда  рукава.  А  тут
               люди  нарочно  отпускают  ногти,  насколько  они  могут  держаться,  и  прицепляют  в  виде
               запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было делать руками.
                     Степан Аркадьич весело улыбался.
                     – Да, это признак того, что грубый труд ему не нужен. У него работает ум…
                     – Может  быть.  Но  все-таки  мне  дико,  так  же  как  мне  дико  теперь  то,  что  мы,
               деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело,
               а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы…
                     – Ну, разумеется, – подхватил Степан Аркадьич. – Но в этом-то и цель образования: изо
               всего сделать наслаждение.
                     – Ну, если это цель, то я желал бы быть диким, – Ты и так дик… Вы все Левины дики.
                     Левин вздохнул. Он вспомнил о брате Николае, и ему стало совестно и больно, и он
               нахмурился; но Облонский заговорил о таком предмете, который тотчас же отвлек его.
                     – Ну  что  ж,  поедешь  нынче  вечером  к  нашим,  к  Щербацким  то  есть?  –  сказал  он,
   17   18   19   20   21   22   23   24   25   26   27