Page 34 - Дворянское гнездо
P. 34
город. Лиза играла одна и очень отчетливо; Лемм оживился, расходился, свернул бумажку
трубочкой и дирижировал. Марья Дмитриевна сперва смеялась, глядя на него, потом ушла
спать; по ее словам, Бетговен слишком волновал ее нервы. В полночь Лаврецкий проводил
Лемма на квартиру и просидел у него до трех часов утра. Лемм много говорил; сутулина его
выпрямилась, глаза расширились и заблистали; самые волосы приподнялись над лбом. Уже
так давно никто не принимал в нем участья, а Лаврецкий, видимо, интересовался им,
заботливо и внимательно расспрашивал его. Старика это тронуло; он кончил тем, что
показал гостю свою музыку, сыграл и даже спел мертвенным голосом некоторые отрывки из
своих сочинений, между прочим целую положенную им на музыку балладу Шиллера
«Фридолин». Лаврецкий похвалил его, заставил кое-что повторить и, уезжая, пригласил его к
себе погостить на несколько дней. Лемм, проводивший его до улицы, тотчас согласился и
крепко пожал его руку; но, оставшись один на свежем и сыром воздухе, при только что
занимавшейся заре, оглянулся, прищурился, съежился и, как виноватый, побрел в свою
комнатку. «Ich bin wohl nicht klug» (я не в своем уме), – пробормотал он, ложась в свою
жесткую и короткую постель. Он попытался сказаться больным, когда, несколько дней
спустя, Лаврецкий заехал за ним в коляске, но Федор Иваныч вошел к нему в комнату и
уговорил его. Сильнее всего подействовало на Лемма то обстоятельство, что Лаврецкий
собственно для него велел привезти к себе в деревню фортепьяно из города. Они вдвоем
отправились к Калитиным и провели у них вечер, но уже не так приятно, как в последний
раз. Паншин был там, много рассказывал о своей поездке, очень забавно передразнивал и
представлял виденных им помещиков; Лаврецкий смеялся, но Лемм не выходил из своего
угла, молчал, тихо шевелился весь, как паук, глядел угрюмо и тупо и оживился только тогда,
когда Лаврецкий стал прощаться. Даже сидя в коляске, старик продолжал дичиться и
ежиться; но тихий, теплый воздух, легкий ветерок, легкие тени, запах травы, березовых
почек, мирное сиянье безлунного звездного неба, дружный топот и фыркание лошадей – все
обаяния дороги, весны, ночи спустились в душу бедного немца, и он сам первый заговорил с
Лаврецким.
XXII
Он стал говорить о музыке, о Лизе, потом опять о музыке. Он как будто медленнее
произносил слова, когда говорил о Лизе. Лаврецкий навел речь на его сочинение и,
полушутя, предложил ему написать для него либретто.
– Гм, либретто! – возразил Лемм, – нет, это не по мне: у меня уже нет той живости, той
игры вооброжения, которая необходима для оперы; я уже теперь лишился сил моих… Но
если б я мог еще что-нибудь сделать, я бы удовольствовался романсом; конечно, я желал бы
хороших слов… Он умолк и долго сидел неподвижно и подняв глаза на небо.
– Например, – проговорил он наконец, – что-нибудь в таком роде: вы, звезды, о вы,
чистые звезды!.. Лаврецкий слегка обернулся к нему лицом и стал глядеть на него.
– Вы, звезды, чистые звезды, – повторил Лемм… – вы взираете одинаково на правых и
на виновных… но одни невинные сердцем, – или что-нибудь в этом роде… вас понимают, то
есть нет, – вас любят. Впрочем, я не поэт, куда мне! Но что-нибудь в этом роде, что-нибудь
высокое.
Лемм отодвинул шляпу на затылок; в тонком сумраке светлой ночи лицо его казалось
бледнее и моложе.
– И вы тоже, – продолжал он постепенно утихавшим голосом, – вы знаете, кто любит,
кто умеет любить, потому что вы, чистые, вы одни можете утешить… Нет, это все не то! Я
не поэт, – промолвил он, – но что-нибудь в этом роде…
– Мне жаль, что и я не поэт, – заметил Лаврецкий.
– Пустые мечтанья! – возразил Лемм и углубился в угол коляски. Он закрыл глаза, как
бы собираясь заснуть.
Прошло несколько мгновений… Лаврецкий прислушался… «Звезды, чистые звезды,