Page 32 - Дворянское гнездо
P. 32
На другой день Лаврецкий встал довольно рано, потолковал со старостой, побывал на
гумне, велел снять цепь с дворовой собаки, которая только полаяла немного, но даже не
отошла от своей конуры, – и, вернувшись домой, погрузился в какое-то мирное оцепенение,
из которого не выходил целый день. «Вот когда я попал на самое дно реки», – сказал он
самому себе не однажды. Он сидел под окном, не шевелился и словно прислушивался к
теченью тихой жизни, которая его окружала, к редким звукам деревенской глуши. Вот где-то
за крапивой кто-то напевает тонким-тонким голоском; комар словно вторит ему. Вот он
перестал, а комар все пищит: сквозь дружное, назойливо жалобное жужжанье мух раздается
гуденье толстого шмеля, который то и дело стучится головой о потолок; петух на улице
закричал, хрипло вытягивая последнюю ноту, простучала телега, на деревне скрыпят ворота.
«Чего?» – задребезжал вдруг бабий голос. «Ох ты, мой сударик», – говорит Антон
двухлетней девочке, которую нянчит на руках. «Квас неси», – повторяет тот же бабий
голос, – и вдруг находит тишина мертвая; ничто не стукнет, не шелохнется; ветер листком не
шевельнет; ласточки несутся без крика одна за другой по земле, и печально становится на
душе от их безмолвного налета. «Вот когда я на дне реки, – думает опять Лаврецкий. – И
всегда, во всякое время тиха и неспешна здесь жизнь, – думает он, – кто входит в ее круг –
покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто
прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом. И какая сила кругом,
какое здоровье в этой бездейственной тиши! Вот тут, под окном, коренастый лопух лезет из
густой травы; над ним вытягивает зоря свой сочный стебель, богородицыны слезки еще
выше выкидывают свои розовые кудри; а там, дальше, в полях, лоснится рожь, и овес уже
пошел в трубочку, и ширится во всю ширину свою каждый лист на каждом дереве, каждая
травка на своем стебле. На женскую любовь ушли мои лучшие года, – продолжает думать
Лаврецкий, – пусть же вытрезвит меня здесь скука, пусть успокоит меня, подготовит к тому,
чтобы и я умел не спеша делать дело». И он снова принимается прислушиваться к тишине,
ничего не ожидая – и в то же время как будто беспрестанно ожидая чего-то; тишина
обнимает его со всех сторон, солнце катится тихо по спокойному синему небу, и облака тихо
плывут по нем; кажется, они знают, куда и зачем они плывут. В то самое время в других
местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно,
как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от
созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе, как
весенний снег, и – странное дело! – никогда не было в нем так глубоко и сильно чувство
родины.
XXI
В течение двух недель Федор Иваныч привел домик Глафиры Петровны в порядок,
расчистил двор, сад; из Лавриков привезли ему удобную мебель, из города вино, книги,
журналы; на конюшне появились лошади; словом, Федор Иваныч обзавелся всем нужным и
начал жить – не то помещиком, не то отшельником. Дни его проходили однообразно; но он
не скучал, хотя никого не видел; он прилежно и внимательно занимался хозяйством, ездил
верхом по окрестностям, читал. Впрочем, он читал мало: ему приятнее было слушать
рассказы старика Антона. Обыкновенно Лаврецкий садился с трубкой табаку и чашкой
холодного чаю к окну; Антон становился у двери, заложив назад руки, и начинал свои
неторопливые рассказы о стародавних временах, о тех баснословных временах, когда овес и
рожь продавались не мерками, а в больших мешках, по две и по три копейки за мешок; когда
во все стороны, даже под городом, тянулись непроходимые леса, нетронутые степи. «А
теперь, – жаловался старик, которому уже стукнуло лет за восемьдесят, – так все вырубили
да распахали, что проехать негде». Также рассказывал Антон много о своей госпоже,
Глафире Петровне: какие они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин,
молодой сосед, подделывался было к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили