Page 29 - Дворянское гнездо
P. 29
– Что ж? Скоро мы тебя увидим? – спросила Марфа Тимофеевна.
– Как придется, тетушка: тут ведь недалеко.
– Да, ведь ты в Васильевское едешь. Ты не хочешь жить в Лавриках – ну, это твое дело;
только съезди ты, поклонись гробу матери твоей, да и бабкину гробу кстати. Ты там, за
границей, всякого ума набрался, а кто знает, может быть, они и почувствуют в своих
могилках, что ты к ним пришел. Да не забудь, Федя, по Глафире Петровне тоже панафиду
отслужить; вот тебе и целковый. Возьми, возьми, это я по ней хочу отслужить панафиду. Я
ее при жизни не любила, а нечего сказать, с характером была девка. Умница была; ну и тебя
не обидела. А теперь ступай с богом, а то я тебе надоем. И Марфа Тимофеевна обняла своего
племянника.
– А Лизе за Паншиным не быть, не беспокойся; не такого мужа она стоит.
– Да я нисколько и не беспокоюсь, – отвечал Лаврецкий и удалился.
XVIII
Часа четыре спустя он ехал домой. Тарантас его быстро катился по проселочной мягкой
дороге. Недели две как стояла засуха; тонкий туман разливался молоком в воздухе и
застилал отдаленные леса; от него пахло гарью. Множество темноватых тучек с неясно
обрисованными краями расползались по бледно-голубому небу; довольно крепкий ветер
мчался сухой непрерывной струей, не разгоняя зноя. Приложившись головой к подушке и
скрестив на груди руки, Лаврецкий глядел на пробегавшие веером загоны полей, на
медленно мелькавшие ракиты, на глупых ворон и грачей, с тупой подозрительностью
взиравших боком на проезжавший экипаж, на длинные межи, заросшие чернобыльником,
полынью и полевой рябиной; он глядел… и эта свежая, степная, тучная голь и глушь, эта
зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки,
жидкие березы – вся эта, давно им не виданная, русская картина навевала на его душу
сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным
давлением. Мысли его медленно бродили; очертания их были так же неясны и смутны, как
очертания тех высоких, тоже как будто бы бродивших, тучек. Вспомнил он свое детство,
свою мать, вспомнил, как она умирала, как поднесли его к ней и как она, прижимая его
голову к своей груди, начала было слабо голосить над ним, да взглянула на Глафиру
Петровну – и умолкла. Вспомнил он отца, сперва бодрого, всем недовольного, с медным
голосом, потом слепого, плаксивого, с неопрятной седой бородой; вспомнил, как он однажды
за столом, выпив лишнюю рюмку вина и залив себе салфетку соусом, вдруг засмеялся и
начал, мигая ничего не видевшими глазами и краснея, рассказывать про свои победы;
вспомнил Варвару Павловну – и невольно прищурился, как щурится человек от мгновенной
внутренней боли, и встряхнул головой. Потом мысль его остановилась на Лизе.
«Вот, – подумал он, – новое существо только что вступает в жизнь. Славная девушка,
что-то из нее выйдет? Она и собой хороша. Бледное, свежее лицо, глаза и губы такие
серьезные, и взгляд честный и невинный. Жаль, она, кажется, восторженна немножко. Рост
славный, и так легко ходит, и голос тихий. Очень я люблю, когда она вдруг остановится,
слушает со вниманием, без улыбки, потом задумается и откинет назад свои волосы. Точно,
мне самому сдается, Паншин ее не стоит. Однако чем же он дурен? А впрочем, чего я
размечтался? Побежит и она по той же дорожке, по какой все бегают. Лучше я сосну». И
Лаврецкий закрыл глаза.
Заснуть он не мог, но погрузился в дремотное дорожное онемение. Образы прошедшего
по-прежнему, не спеша, поднимались, всплывали в его душе, мешаясь и путаясь с другими
представлениями. Лаврецкий, бог знает почему, стал думать о Роберте Пиле… о
французской истории… о том, как бы он выиграл сражение, если б он был генералом; ему
чудились выстрелы и крики… Голова его скользила набок, он открывал глаза… Те же поля,
те же степные виды; стертые подковы пристяжных попеременно сверкают сквозь волнистую
пыль; рубаха ямщика, желтая, с красными ластовицами, надувается от ветра… «Хорош