Page 31 - Дворянское гнездо
P. 31
ровесница ему, повязанная платком по самые брови; голова ее тряслась и глаза глядели тупо,
но выражали усердие, давнишнюю привычку служить безответно, и в то же время – какое-то
почтительное сожаление. Она подошла к ручке Лаврецкого и остановилась у двери в
ожидании приказаний. Он решительно не помнил, как ее звали, не помнил даже, видел ли ее
когда-нибудь; оказалось, что ее звали Апраксеей; лет сорок тому назад та же Глафира
Петровна сослала ее с барского двора и велела ей быть птичницей; впрочем, она говорила
мало, словно из ума выжила, а глядела подобострастно. Кроме этих двух стариков да трех
пузатых ребятишек в длинных рубашонках, Антоновых правнуков, жил еще на барском
дворе однорукий бестягольный мужичонка; он бормотал, как тетерев, и не был способен ни
на что; не многим полезнее его была дряхлая собака, приветствовавшая лаем возвращение
Лаврецкого: она уже лет десять сидела на тяжелой цепи, купленной по распоряжению
Глафиры Петровны, и едва-едва была в состоянии двигаться и влачить свою ношу. Осмотрев
дом, Лаврецкий вышел в сад и остался им доволен. Он весь зарос бурьяном, лопухами,
крыжовником и малиной; но в нем было много тени, много старых лип, которые поражали
своею громадностью и странным расположением сучьев; они были слишком тесно посажены
и когда-то – лет сто тому назад – стрижены. Сад оканчивался небольшим светлым прудом с
каймой из высокого красноватого тростника. Следы человеческой жизни глохнут очень
скоро: усадьба Глафиры Петровны не успела одичать, но уже казалась погруженной в ту
тихую дрему, которой дремлет все на земле, где только нет людской, беспокойной заразы.
Федор Иваныч прошелся также по деревне; бабы глядели на него с порогу своих изб,
подпирая щеку рукою; мужики издали кланялись, дети бежали прочь, собаки равнодушно
лаяли. Ему наконец захотелось есть; но он ожидал свою прислугу и повара только к вечеру;
обоз с провизией из Лавриков еще не прибывал, – пришлось обратиться к Антону. Антон
сейчас распорядился: поймал, зарезал и ощипал старую курицу; Апраксея долго терла и
мыла ее, стирая ее, как белье, прежде чем положила ее в кастрюлю; когда она, наконец,
сварилась, Антон накрыл и убрал стол, поставил перед прибором почерневшую солонку
аплике о трех ножках и граненый графинчик с круглой стеклянной пробкой и узким
горлышком; потом доложил Лаврецкому певучим голосом, что кушанье готово, – и сам стал
за его стулом, обвернув правый кулак салфеткой и распространяя какой-то крепкий, древний
запах, подобный запаху кипарисового дерева. Лаврецкий отведал супу и достал курицу; кожа
ее была вся покрыта крупными пупырушками; толстая жила шла по каждой ноге, мясо
отзывалось древесиной и щелоком. Пообедав, Лаврецкий сказал, что он выпил бы чаю,
если… «Сею минуту-с подам-с», – перебил его старик – и сдержал свое обещание.
Сыскалась щепотка чаю, завернутая в клочок красной бумажки; сыскался небольшой, но
прерьяный и шумливый самоварчик, сыскался и сахар в очень маленьких, словно обтаявших
кусках. Лаврецкий напился чаю из большой чашки; он еще с детства помнил эту чашку:
игорные карты были изображены на ней, из нее пили только гости, – и он пил из нее, словно
гость. К вечеру прибыла прислуга; Лаврецкому не захотелось лечь в теткиной кровати; он
велел постлать себе постель в столовой. Погасив свечку, он долго глядел вокруг себя и думал
невеселую думу; он испытывал чувство, знакомое каждому человеку, которому приходится в
первый раз ночевать в давно необитаемом месте; ему казалось, что обступившая его со всех
сторон темнота не могла привыкнуть к новому жильцу, что самые стены дома недоумевают.
Наконец он вздохнул, натянул на себя одеяло и заснул. Антон дольше всех остался на ногах;
он долго шептался с Апраксеей, охал вполголоса, раза два перекрестился; они оба не
ожидали, чтобы барин поселился у них в Васильевском, когда у него под боком было такое
славное именье с отлично устроенной усадьбой; они и не подозревали, что самая эта усадьба
была противна Лаврецкому; она возбуждала в нем тягостные воспоминания. Нашептавшись
вдоволь, Антон взял палку, поколотил по висячей, давно безмолвной доске у амбара и тут же
прикорнул на дворе, ничем не прикрыв свою белую голову. Майская ночь была тиха и
ласкова, – и сладко спалось старику.
XX